Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Шрифт:
Бот так-то вельможный Куча, вскочив на свою великопанскую таратайку и пустив людям в глаза добрую тучу пыли, покатил вдоль речки туда, где виднелась плотина, где шумела вода на лотках, где стучали мельничные колеса, исчерна-зеленые от мокрого мха, с несколькими новенькими белыми лопастями, что так и мелькали в глазах. Остановив таратайку, обозный заглянул на мельницу, где в утренних лучах взлетала тучей над ковшом и желобом мучная пыль, а потерявшая всякий страх стая голубей весело поклевывала рассыпанное всюду ржаное и пшеничное зерно.
Шикнув на голубей (он теперь шикал на любую птицу, ни на миг не забывая зловещего Мамаева пророчества), пан Куча-Стародупский, еще не остыв от наскока
— Ты тут голубей кормишь! А козакам? Очкуры подтягивать? — И, отведав щепоть свежей муки, разминал ее меж пальцев и снова орал, ибо, как иные начальники, любил покричать: —Из такой дерти печь кныши для козаков! А? — и, словно вспомнив что-то, заверещал: — Ребром на крюк! Ребром на крюк — на базарном майдане! — И, толкнув в спину Оникия, покатил дальше, по лугам, к роще, где заприметил небольшой курган, что мог таить в себе добрые денежки. Оникия Бевзя он в то дело принял из трети, а теперь, дорогой, уже горько сокрушался, что посулил катюге так много.
Пан Куча ерзал в таратайке, горя нетерпением взяться за работу, ощупывал острое лезвие лопаты, блестящей от ежедневных трудов.
За последние два дня пан Куча стал еще более хлопотлив, проворен, поворотлив, приметно похудев от прилежания своей коварной женушки, напористой, искусительной и приманчивой пани Роксоланы.
А пани Куча, умаявшись от бессонных, но не весьма сладостных ночей, злющая-презлющая — на излишнюю свою добродетельность, из-за коей вчера выпустила, не тронув, любимого ею сотника; неугомонная Параска спозаранку рассылала повсюду слуг да прислужниц — искать дураковатого шляхтича, что хотел выкрасть у епископа постылую ей панну Подолянку, а пропал сам, тот охальник, и никто так и не знал — куда он вдруг девался, даже пан обозный, как его ни просила Роксолана, ничего разузнать о пропавшем Овраме не хотел, а то и вправду не мог.
Пленная татарка Патимэ, служанка пани Роксоланы, не слишком, правда, и старалась исчезнувшего Раздобудько искать, а потому даже у Марьяны-цыганочки, что все знала и все умела найти, помощи не просила, ибо сразу заметила жаркую ненависть, так внезапно вспыхнувшую у ее пани к племяннице владыки, и не хотела подсоблять ни в каких кознях против Подолянки, к коей татарочка, в неволе увядши, отчего-то прилепилась душой.
Роксолана слонялась по дому как потерянная, ища утехи то в чтении старого французского романа Франсуа Рабле (благо, разъезжая с паном Однокрылом по Европе, легко научилась доброму десятку языков), то в рукоделии, в коем была преискусной мастерицей, то в отведывании всяческих подлив, что в доме обозного всегда готовились — коли не к баранине или грибам, то к зайцу, к судаку или налиму, к медвежатине, сайгаку, сморчкам, коли не из хрена, так из лука, коли не из грецкого вина, то из мальвазии либо венгерского, подливы польские, французские либо армянские, до коих Параска была весьма лакома, а посему день ото дня становилась пышнее.
В досаде своей Роксолана искала утехи и в писании изрядных стихов про свою любовь к Кохайлику: какой он тяжеленный, как здоров он да хорош, как добродетелен, застенчив и как это сводит ее с ума.
У сластолюбивой молодички кружилась голова, мысли сбивались в горячий клубок, и она, искоса поглядывая в зеркало, как всегда, не оставалась холодна перед сим зрелищем.
Она знала цену своей красоте, и ей даже казалось иной раз, будто и впрямь она похожа на «Мадонну» Боттичелли, которую ей посчастливилось видеть в прошлом иль запрошлом году во Флоренции, в галерее Уффици, куда она случайно попала, увязавшись за паном Однокрылом, когда скакал тот на поклон к римскому папе.
Поглядывая в зеркало, Параска видела, что мадонна, не сглазить
Пани Роксолана, без описок и поправок, слагала стихи (как немало других персонажей сего романа), и в целомудренные уста героя, коего звали Кохайлик, вкладывала осанну собственной сияющей красе, и устами любимого восхваляла свои глаза, свой лоб, свои уста, и если б те вирши да переписать ловким пером стихотворца современного, финал славословия ее красоте звучал бы, возможно, так:
О спілий ротику у жанрі Боттічеллі, Я п’ю з тво"iх джерел вино жаги… Цілуй, поки джерел тих береги Не привели обох нас до постелі!И хотя осторога сия (против постели) шла не от нее, а от героя виршей, от Кохайлика, чья необоримая добродетель и влекла к парубку эту из бывалых бывалую восемнадцатилетнюю молодичку, Параска-Роксолана, вишь, только и мечтала о том, чтоб разделить свою постель не с опостылевшим Демидом, а с молоденьким сотником, из коего надеялась она выпестовать искусного любовника, а затем, может, и мужа, ибо для сей лакомки желания плоти были подчас куда сильнее зова души.
Она писала стихи.
Но не рифм жаждала ее душа, ее за ночь утомленное, но не утоленное тело.
Зачем телу рифмы?
Бросив перо, своенравная пани убегала из дому.
Стоя в саду у копны сена, глядела на оставленный двумя телами след, кусала губы и — без единой рифмы! — молча звала Михайлика, пытаясь вообразить, как он мечтает о ней.
Пан сотник за все то время про Параску даже не вспомнил, — и без нее забот у него хватало.
Новому сотнику не так-то легко было управиться со всеми его делами, он, гляди, и осрамился бы, когда б не матинка, что за него успевала подумать обо всем зараз, и вовсе не потому, что у нее был некий особый дар править сотней, нет, она, кроме сердца материнского, обладала еще тем, что мы теперь называем здравым смыслом.
«Мы — сотники», — вздыхала то и дело Явдоха.
А Михайлик все просил ее:
«Я сам, мамо, я сам!» — хоть и рад-радехонек был, нечего греха таить, что мама всегда рядом в трудную минуту.
Михайлик и впрямь сердиться не умел, и в случае нужды покрикивала на всех матинка.
Козаки, о том не ведая, думали, что уж такой их сотник важный: сам крепкого слова по пустякам не скажет, а все — через матинку, и то страшно! — а что ж будет, коли он, не приведи господи, да накричит сам?! Этакий здоровенный! Да еще с таким басищем! Да еще оком суровым сверкнет?!