Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Шрифт:
— Погоди, голубонька!
— Неужто и вам, дедусь, захотелось? — с опасной кротостью спросила она.
— Чего захотелось?
— Тумаков, дедусь!
— Ай-яй! — усмехнулся Потреба и протянул молодице дитя, бережно завернутое в вышитый рушник. — Покорми-ка!
— Что же вы сразу не сказали? — удивилась женщина.
— Я ж вам говорил, — едва мог вымолвить, нахватавшись оплеух, лицедей.
— «Говорил, говорил»! — передразнила молодица, раскрыла пазуху и вдруг улыбнулась, как улыбается каждая мать, поднося к лону младенца. — Разве ж так говорят! —
Она и чмокала малютке, который жадно, жизнь свою утверждая, припал к теплому лону.
Она и глядела на него сияющим взором, как может глядеть молодая мать.
Она всем существом своим помогала младенцу вбирать животворный сок материнства.
Билась жилка на оголенной груди молодой матери, и грубоватое лицо ее, обветренное, простое, самое обыкновенное, уже светилось высоким вдохновением, и восторгом, и той красотой, которая осеняет полотна величайших мастеров, с неугасимым чувством писавших мадонну, приснодеву, счастливую мать, задумавшуюся над судьбою младенца, охваченную любовью, трепещущую от прикосновения губ дитяти, счастливую мать, что становится в тот миг красою мира.
Покормив ребеночка, молодица встала:
— Так мы пойдем?
— Кто это «мы»?
— Я с младенчиком…
— В своем ли ты уме?
— Я и сама не знаю… — вздохнула молодица, и снова лицо ее стало красным, простым, обычным, хотя и лежал еще на нем отблеск материнского вдохновенья. — Кабы вы знали, как он… губками… и всем тельцем…
— Спасибо тебе, серденько, — сказал Прудивус. — Однако нельзя!
— Мать есть у дитенка?
— Матери нету.
— Отец?
— Отцу мы и хотим отнести.
— На ту сторону? — спросила молодица.
Тимош не ответил.
— Не донесешь, — сказала молодица, помолчав.
— Отчего ж!
— В немецкой одеже? Нет. Узнают!
— Тебя ведь я обдурил, — усмехнулся, потирая синяки да шишки, Прудивус.
— Не все ж такие глупые, как я! — И, отдав дитя старому Потребе, молодица отправилась своим путем.
Обернувшись, сказала Прудивусу:
— Переоделся бы.
— Нет у меня тут иного платья, пани.
— Пропадешь, гляди… — повела плечом сердитая молодка. — С дитем! — И скрылась в дорожной пыли.
Лицедей сидел на мураве у дороги и тяжело дышал. Он глядел вслед молодице признательным взором, позабыв уже о тумаках, коими она его так щедро наградила.
Ложка качал головой, дед Потреба спрашивал:
— Чего, Ложечка, пригорюнился?
Песик только глянул с достоинством, однако ничего не сказал.
— Откуда вы все-таки, батенько, знаете, как зовут мою собачку?
— Песик-то Мамаев! Мы с Ложкою не первый год знакомы. Верно?
Ложка согласно кивал головою. А дед Потреба продолжал:
— Сей вот Ложка… не раз в баталии с нами ходил. С низовым товариством хаживал
«А как же, мол», — грустно брехнул Ложка.
— Как мы с тобою да с паном Мамаем побывали в Варшаве! А? Не забыл? — И обернулся к Прудивусу — То, голубь мой, было, когда мы с панами ляхами еще пытались играть в пшиязнь…
Старик Потреба задумался… Задумался над истинной приязнью наших народов, польского и украинского: издавна влекло украинцев богатство польской культуры, пока не началось окатоличивание, покуда не стали простые люди Украины для польской шляхты скотом, покамест панство украинское, алчности своей ради, ради толстого пуза, ради титулов, ради поместий и денег, не стало с легкостью предаваться «злотой польщизне», продавать шляхте свой народ… Дед Потреба про все про то думал, ясное дело, иными словами, однако горечь оттого, что вместо дружбы меж простым людом Речи Посполитой и Украины длились войны да козни, горькая горечь звенела в голосе старика, когда он рассказывал Тимошу про свое с Мамаем подорожье в Варшаву.
— Эге ж… то, мой лебедок, было, когда мы с панами ляхами еще играли в приятелей да ходили к королю, чтоб добыть хоть кроху правды… Были мы тогда с Мамаем в замке у злого ката народа нашего, у князя Вишневецкого… Ты не забыл его, Ложка?
Песик злобно брехнул.
— Ну, — вел свой рассказ Потреба, — паны пируют, а нас, козаков, посадили за тот же стол, только на дальний конец. Даже немецким наймитам нашли паны местечко получше. Не по душе это пришлось Мамаю. Вижу, косо поглядывает он на князя, а тот сидел на другом конце, во главе стола, против Мамая. А когда выпили по второй иль по третьей, гляжу, дракой пахнет — Мамай за саблю хватается, вот-вот вскочит, тут и каюк будет посольству нашему и нам самим, покрошат нас паны ляхи в том углу на капусту… — И старый Потреба стал разворачивать мокрые пеленки, потому что младенец захныкал.
— Что ж было потом? — спросил Прудивус.
— Ложка выручил… Когда от Мамаева едкого слова Вишневецкий тоже стал хвататься за саблю, Песик тут и вцепись ему в лытку. Вопит князь, а что такое — никто в толк не возьмет, потому как под столом не видно, да и панских собак там предостаточно, вот на Ложечку никто и не подумал. Однако ж переполох поднялся такой, что и про ссору забыли. Хотя, правда, довелось-таки той же ночью нам из замка тягу дать, ибо Мамай отдубасил где-то в сенях князева племянника… Не забыл, пане Ложка?
Песик Ложка снова кивнул: «Как же, мол!» — да еще, пожалуй, подумал притом про свои преклонные года: все, что вспоминал старый запорожец, произошло-таки давненько.
Дед Потреба повел было свой рассказ далее, но замолк.
По дороге шла опрятненькая и разбитная дивчина с деревянным ведром в одной руке да с лукошком — в другой.
В ведре плавали моченые яблоки летошнего урожая. А в лукошке тарахтели совсем еще зеленые кислицы, дикие яблочки, только что собранные в лесу.