Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Шрифт:
Но внезапно Михайлик остановился и, столь неожиданным для матери голосом взрослого мужчины, молвил:
— Погодите, матуся!
Он зашагал обратно, к куче даров, что все еще росла на помосте у ката.
— Куда ты? — тревожно спросила матинка.
Но Михайлик не отвечал.
Он вернулся к помосту.
Протянул руки к невысокой бадейке, поставленной на алтарь искусства каким-то благодарным бондарем, где уже было полнехонько денег — талеров, дукатов, динаров, шелягов, московских копеек, польских злотых
— К ковалю нам! — напомнила матинка.
— Успеем к ковалю, — уверенно отвечал парубок и, взяв мозолистую руку матери, повел Явдоху за собой, торопясь, как по неотложному делу, и все скопище двинулось за ними, за этими новоиспеченными богачами, у коих души замлели с голоду.
«Поесть, видно, поспешает», — сочувственно подумала Явдоха и покорно двинулась за ним.
Но нет!
Михайлик равнодушно проскочил мимо обжорного ряда, мимо адского искушения мирославской снеди, которое еще час тому назад так сильно донимало его.
О голоде он уже позабыл, ибо его не оставляла мысль о заносчивой панночке, Ярине Подолянке, племяннице епископа, что сегодня поутру столь пренебрежительно говорила с ним.
Но… почему пренебрежительно? Почему?
Потому, что он бродяга бездомный?
Что у него штаны рваные?
Что он босым-босой?
И вот, разбогатев-таки, он решил поскорей приубраться. Поспешил к цирюльнику, и тот подстриг его со всех сторон, оставив на макушке пучок волос, из которого должна была со временем вырасти добрая козацкая чуприна.
Выслушав сотню советов доброжелателей, парубок выбрал себе широченные шаровары.
Да и не он выбирал, а мама, хотя он тщетно добивался какой-нибудь самостоятельности:
— Я сам, мамо, я сам…
Но мама выбирала, мама и цену спрашивала:
— Сколько эти? Два, говорите? А полтора?
— А кто прибавит?
— Пан бог прибавит.
— Разве пан бог — на базаре?!
— Так он же — вездесущий. Ну, и как же?
— Полтора так полтора… Пускай отплясывает ваш хлопчик!
Так они сторговали и кармазиновый жупан для хлопца («Я сам, мамо, я сам!»), хоть и нелегко было найти подходящую одежонку для этакого здоровяка. Выбрали и сорочку вышитую, гуцульскую, и широченный, с длинной бахромой, красный пояс, и все это, спрятавшись за рундуком, парубок на себя надел.
Выбрали Михайлику и саблю: та, что была у него поначалу, коротковатая, не по его руке, погибла, разлетевшись вдребезги в единоборстве со Смертью.
Справил и матинке, что ей нужно было, все доброе да ладное. Приобрел хлопец и перстень дорогой, и нитку мониста с дукатами, с золотым крестиком. И спрятал в карман. И всех любопытство разбирало — для кого… Все закупил, что надо.
Не мог только подобрать себе хоть какую пару сапог — все
В чеботарном ряду, на длинных неструганых досках, стояли чеботы, и сафьяновые сапожки, и постолы, и опорки, и даже лапти, но ничегошеньки на здоровенную Михайликову ногу они с мамой раздобыть не могли.
Придется подождать, говорили, до того понедельника, пока чеботари после праздника троицы не стачают добротные чеботы, ибо в каждую подошву надо вколотить сто гвоздей.
Но Михайлик решил предстать пред очи панны Ярины-Кармелы именно сегодня. Обязательно сегодня! Но…
Не идти же к сановитой панне, приодевшись, без добрых сапог!
Даже ясный день для него омрачился.
Словно солнце цыгане спрятали в мешок.
Будто и не разбогател Михайлик: какое уж богатство, когда бос!
Доносились откуда-то голоса торговок: «Сластены горячие!», а он того и не слышал.
Встречные девчата поглядывали на пригожего парубка, а он того и не замечал.
Ему нужны были чеботы, и, голопятый, он рассердился, услышав, как пьяненькие чеботари, кончая субботний базар, поют на седьмой церковный глас шуточное величанье кому-то из своих друзей.
— Анафемские души! — и, сердито сплюнув, матинка проворчала — Не успели после обеда лба перекрестить…
— Стало быть, им сейчас и петь нельзя, а мне еще можно: у меня ведь с утра маковой росинки во рту не было, мамо, — и добавил тихо — Да и не напелся я нынче вволю… — И хлопец задумался, ибо молодая душа была уже отравлена ядом успеха, и жил еще в нем тот сладостный миг, когда его пение слушало столько народу.
Размышляя обо всем том, хлопчина остановился и только теперь увидел, что опять стоит возле цехмистра нищих, деда Копыстки, и что вокруг его сопилок толпа стала еще больше и шумливее: не только детвора, бурсаки, школяры и ремесленные ученики, но и сечевое, и городское козачество топталось там, и даже степенные мирославские мастера.
Михайлик подошел ближе к деду Копыстке, ибо хлопцу безотлагательно потребовалась сопилка.
Все вокруг деда Копыстки свистело и дудело.
Каждый покупатель, выбирая себе сопилочку, должен был, конечно, подуть в одну, в другую, в третью, прислушиваясь, и все звучало там — и в сопилках, и в душах, и все играло не в лад, без толка, но весело, а дед Копыстка то и дело приговаривал:
— Чтоб не хрипело, смазывайте сопла…
— Конопляным, дедусю? — спросил Михайлик.
— Деревянным. Из лампадки.
— Слышал я, дед, — обратился к старому нищему, подходя с братом Омельяном, Тимош Прудивус, — будто не каждый осмелится пригубить калиновую дудку вашего изготовления?
— Почему ж! — усмехнулся дед Варфоломей. — Была б душа чиста.
— А когда не чиста? — неуверенно спросил Данило Пришейкобылехвост.
— Ежели на совести грех, — ответил дед, — сопилка тут и выдаст.
— О?! — отозвалось несколько голосов.
И каждый из них звучал по-своему.