Козара
Шрифт:
— Сюда, Джюрадж, сюда…
— Перебили нас! — крикнул Джюрадж.
— Что с остальными?
— Не знаю, — сказал Джюрадж, — пошли мы все вместе, а тут налетели самолеты, и народ разбежался.
— Бомбили?
— Бомбили, — сказал Джюрадж. — Бегут люди, скотина мычит, женщины плачут, детишки кричат. На Косовом поле и то небось легче было.
— Что ж ты не вернулся искать их?
— А кто ж знал, что мы растеряемся? — вздохнул Джюрадж. — В давке да в суматохе и сам-то себя не помнишь. Я шел только вперед, то есть не шел, а бежал. Бежал до самой линии фронта, а как начали стрелять, маханул к окопам. Грохот был, братцы мои, как в аду. Как снаряд взорвется,
— Что делать будем? Где их искать?
— Чего искать-то, — сказал Джюрадж. — Если выберутся, хорошо, а если не будет их, значит, либо на Козару вернулись, либо погибли, одно из двух. Это уж верно…
— А разве кто-нибудь вернулся на Козару?
— Вернулись, — сказал Джюрадж.
— Надо остаться здесь и подождать, пока подтянутся люди из окружения, — раздался чей-то голос за спиной у Лазара.
Это был Жарко, шахтер, командир батальона, с автоматом, хмурый и измученный, покрытый до колен грязью, в штанах, облепленных репьями, как пчелиным роем.
— Товарищ командир, в моей роте пятьдесят два бойца.
— За нами идут еще люди, — сказал командир. — Прихватите их и направляйтесь к Маринам.
— А что с ранеными?
— Не знаю, — сказал Жарко.
— Шоша вышел?
— Нет, — сказал Жарко. — Из штаба отряда вышел только Обрад и еще несколько человек. И товарищ Словенец тоже вышел. Разве ты его не видел?
— Не видел. — Лазар вспомнил секретаря окружного комитета, который попал в эти края из Истрии, сбежав от итальянцев, как после краха Югославии бежал из немецкого плена и явился в Баня Луку организовывать восстание. «Лазар, что такое диктатура пролетариата?» — припомнился ему вдруг вопрос Словенца. Лазар тогда готов был сквозь землю провалиться и клялся, что ему легче в одиночку атаковать Дубицу, чем отвечать на такие вопросы.
— Не проходил тут Чоче-комиссар? — спросил Жарко.
— Не знаю, — ответил Лазар, — не видал его.
— А что было с вами в тот день? — спросил Жарко, наконец спохватившись. — Почему вы не вернулись на Погледжево?
— Не могли, товарищ командир, танки перерезали нам дорогу назад.
— Об этом мы еще поговорим, — глухо сказал Жарко. — В Маринах остановимся. Там будет штаб.
— Там и штаб Первой бригады, — добавил Лазар.
— Разве и Первая здесь?
— Да. Здесь. Мы заняли Добрлин, надеясь помочь вам пробиться из окружения.
— Много вы нам помогли, — сказал Жарко. — Мы и сами-то себе не смогли помочь.
Он ушел, тяжело передвигая ноги, а Лазар остался стоять на тропинке, удивленный, расстроенный и встревоженный. За что Жарко упрекает его и грозится? Разве он не сделал все, что мог? Разве все эти три недели беспрестанных боев он не глядел в глаза смерти?
Он вздохнул, подтянул ремень и поправил револьвер, а потом начал осматривать в бинокль пространство, примыкавшее к Дубицкому шоссе. Оттуда группами двигались люди, торопясь добраться до западной опушки леса и холмов…
Слышали ли вы о дьяконе Аввакуме?
Он родом отсюда, с Козары. В монастыре Моштанице, у духовника Геннадия Сувака, учился читать. Единственный сын у матери, родился он в 1794 году и красоты был несказанной. Двадцать лет ему сровнялось, когда, прослышав о восстании в Сербии, он отправился туда помочь братьям сербам. Отправились они вместе с матерью и Геннадием Суваком, который взял с собой и своего сына Стояна.
Прибыли в Сербию, в Трнаву, что подле горы Белицы, в Благовещенский монастырь, к игумену Паисию Ристовичу. Когда разгорелось в 1814 году
Игумена Паисия сразу посадили на кол рядом с его родным братом перед крепостью Калемегданом, чтобы на них обоих глядела мать: они долго мучились, потому что колья были низкие, и они касались земли ногами. Вокруг бродили голодные псы, которые их обнюхивали, лизали и кусали.
Турки сказали попу Геннадию, что сохранят ему жизнь, если он переменит веру; оставят ему и сына Стоя-на. Видя, что спасения нет, поп Геннадий потурчился и получил имя Мулла Салия (горе его матери!). За ним потурчился и сын его Стоян, которому дали имя Реджет (горе его матери!).
Дьякон же Аввакум отверг предложение турок и не захотел менять веру. Турки велели ему самому нести кол, на который он будет посажен живым. Он взял кол и, идя к месту казни, запел назло туркам.
Видя, что ее единственному сыну суждено погибнуть в мучениях, Аввакумова мать заплакала, умоляя его перейти в турецкую веру, дабы спасти свою жизнь.
Но сын ответил ей песней:
Мать, за молоко тебе спасибо, Не спасибо — за твою науку… Скоро, скоро ты увидишь сына, Вместе мы предстанем перед богом… Смерть сама нас от беды избавит, Счастлив тот, кто встретит ее раньше, Меньше прегрешений и мучений…Несет дьякон Аввакум кол, на который его посадят, подходит к месту своей погибели и говорит туркам, глядя на них:
Нету веры лучше, чем Христова! Верен серб Христу, умрет с весельем. Ждет и турок страшный суд господень, Вот и делайте чего угодно… Только скоро туркам будет плохо. Бог свидетель, это божья правда… [20]Изумленный таким поведением узника, приговоренного к смерти, начальник турецкого войска приказал палачам не сажать дьякона Аввакума на кол живым, а сначала пронзить ему сердце ножом, чтобы он не мучился на колу. Такой храбрец, сказал он, заслуживает легкой смерти.
20
Стихи переведены Вл. Корниловым.
Из старинных рукописей.
Похоже было, что преследователи отстали. Из глубины леса, с той стороны, откуда он бежал, чуть доносились перекликающиеся голоса. Стрельба прекратилась. Постепенно стихли и голоса, а лес становился все мрачнее. Ему стало страшно — от одиночества, от леса. Он остался один в чащобе. Один в горах, где никогда не бывал.
Он не знал, где находится. Шел наугад.
Надо было двигаться на запад, к своим. Но где запад? Как отгадать, где запад? Вокруг толпятся замшелые стволы в потеках смолы — вековые стволы стройных елей и темно-зеленых сосен. Когда-то, студентом, он мечтал о таком лесе, месте отдохновения и грез, но никогда не мог предположить, что окажется в горах один, без единого спутника.