Козленок за два гроша
Шрифт:
Люди кидали ему медяки.
Данута выпросила у пана Скальского гривенник и стала ждать, когда бродяга кончит петь.
Но он пел и играл без остановки, упиваясь своей незатейливой музыкой, не по времени щедрым осенним солнцем, говором крестьян-белорусов, визгом поросят, виолончельным перескрипом телег.
Хоть пан Чеслав Скальский и был слеп, он не пропускал ни одной ярмарки, ни одного престольного праздника. Данута поутру приносила ему праздничную одежду, он облачался в серый войлочный зипун, причесывал свои редкие волосы, надевал соломенную шляпу, на которую все время косились местечковые воробьи в надежде выклевать
— На, — сказала Данута, подойдя вплотную к Эзре, когда тот закончил играть и принялся вытирать пот на смуглом лице, подсвеченном лихорадочно горящими глазами. То были странные глаза. Они просто приклеивались к тому, на кого смотрели.
Монету Эзра не взял, а взял Данутину руку и долго не выпускал ее из своей, такой же теплой и прилипчивой.
Данута пробовала освободиться, но Эзра сжимал ее ладонь, как цыган-прорицатель — она поначалу и приняла его за удалого цыгана.
— Данута! Данута! — встревожился слепой пан Скальский, оставленный без присмотра.
— Пусти! Меня зовут! — прошептала она, замирая от этой негаданной и сладкой неволи.
— Приходи вечером к разрушенному мосту! — скорее грозно, чем ласково промолвил Эзра. — Придешь?
— Возьми монету! — задрожала она, продлевая свою неволю.
— К мосту! К мосту! — нараспев повторил он, и глаза его вспыхнули над ней, как звезды, которые, как ей казалось, только что зажег сам господь.
В тот вечер Данута и бежала из дому. Она ушла в одном платье, с гривенником в руке, хотя усыпить ревнивую бдительность пана Скальского ей удалось не сразу. Пан Скальский не отходил от нее ни на шаг, все время что-то приказывал, просил, спрашивал, закрыта ли на ночь дверь, скоро ли она, Данута, ляжет.
— Ложитесь, пан Чеслав, в постель и ждите меня. Я только… — пытаясь усыпить бдительность своего сторожа, сказала она.
Данута слышала, как слепой снимает ботинки, как расстегивает ремень, как стаскивает с себя рубаху, как сует ноги в шлепанцы, как на ощупь, выбросив вперед руки, семенит к своей постели, в которой давно не было женщины, а постель без женщины — это тот же гроб, только не заколоченный.
Пан Скальский и раньше покушался на ее молодость. Придет, бывало, ночью к ней в комнату, плюхнется на кровать и давай мять девушку, тискать, лапать, шарить под одеялом стеком, постанывая от бессилия и вожделения. Однажды Данута не стерпела, ударила его ногами в грудь, пан Скальский заохал, выронил стек, упал наземь. Убила, промелькнуло у нее! Данута соскочила с кровати, бросилась к Скальскому, стала тереть его обмороженные страхом щеки, просить прощения и, давясь от отвращения, целовать, целовать.
Пан Скальский очнулся, вцепился в нее своими слепыми щупальцами, повалил на пол, и они стали кататься в темноте по скрипучим половицам; половицы скрипели, как живые, изо рта Скальского пахло грехом и тленом; Данута кусала его руки, но Скальский не чувствовал никакой боли, только похотливо дрыгал ногами.
— Будь умницей… будь умницей…
В такие минуты, когда Скальский шепотом взывал к ее благоразумию, Данута сжималась в комочек, проклинала свою тетушку Стефанию Гжимбовскую, сестру ссыльного отца, умершего в Туруханском крае, которая отдала ее этому блудливому слепцу, дальнему их родственнику, потерявшему зрение якобы в битве за свободу
Данута и сама не могла объяснить, почему маленькая струйка крови вызвала у нее столько горьких воспоминаний, воскресила сонную, плывущую, как утка в тумане, Сморгонь, рыночную площадь, сухопарого пана Скальского с тонким стеком в руке и бродячего скомороха, играющего на самодельной скрипочке.
Она вдруг подумала, что к этим воспоминаниям — к этому гривеннику, к этому разрушенному мосту через Окену, столь неожиданно и непредсказуемо соединившему их жизни, надо вернуть и Эзру. Стоит ему сделать шаг в сторону от этой кровавой струйки, как на осеннем солнце снова блеснет Окена, заголубеет далекое сморгоньское небо, закружится легкая, как бы обрызганная купоросом листва, и о булыжник рыночной площади застучит тонкий нетерпеливый стек пана Чеслава Скальского.
— Помнишь? — сказала Данута, желая хоть на время, хоть на час, хоть на полчаса отвоевать его у болезни. — Помнишь, как я пришла к мосту и ты взял меня, как монету?
Эзра молчал. Но его молчанье только подхлестывало ее:
— Помнишь, как мы любили друг друга…
У нее было только одно это желание: оторвать его от окна, за которым струйка крови, зажатая между ладоней, выплеснулась на мостовую и потекла к чужому и случайному кладбищу.
— Помнишь, коханы… — продолжала Данута. — Как мы лежали на ворохе листьев — ты… я… и осень…
— Помню, — безучастно произнес Эзра, все еще глядя в окно. Теперь по струйке крови, текшей к чужому кладбищу, ступал хозяин заезжего дома Шолом Вайнер, расстегивая на ходу портки и поддерживая их руками. Белая его рубаха надувалась от ветра, отчего Вайнер казался горбатым.
Ободренная ответом, Данута пробормотала:
— Ложись… Я хочу, чтобы снова было так, как в Сморгони — ты… я… и осень…
Эзра отвернулся от окна и, к ее удивлению, стал разуваться.
Данута смотрела на его смуглое гибкое тело, которое в предутренних сумерках напоминало огромную скрипку с двумя смычками. Руки его и впрямь были похожи на смычки, и от их прикосновения ее тело начинало тихо и пьяно звенеть.
Данута подвинулась и, когда он улегся, принялась целовать его голову, плечи, живот так, словно это было последнее их утро.
— Коханы, — повторяла она, пытаясь исцелить его своими поцелуями от тоски, от черных мыслей, от чахотки. — Ты сегодня на свадьбе превзошел самого себя.
— Да, — сказал Эзра.
— Как ты плясал!
— Да, — сказал Эзра.
— Как ты пел!
— Да, — сказал Эзра.
— Для меня, для меня, для меня, — твердила она, обезумев от страха и нежности.
— Да, — сказал Эзра.
— Я была невестой, — сказала она. — А ты был женихом.
— Да, — сказал Эзра.
Ее словно завьюжило этим коротким, этим беспредельным в своем значении словом.
Эзра ежился от ее поцелуев, слабо и натужно отвечал, Данута грозила ему пальчиком, корила за сдержанность.
— Не унывай!.. Что из того, что нас и сегодня не успели обвенчать, — прошептала она. — Вон еще сколько городов впереди. Мы обвенчаемся на другой свадьбе. Выбирай!
— Что?