Козы и Шекспир
Шрифт:
Он вспомнил, что и предыдущий сон, о котором он думал во сне и который как бы предупреждал об этом сне, он видел здесь, в этой же постели, несколько ночей назад. Ни в какую командировку он вообще не ездил.
Он подумал, что никогда в жизни не испытал такой боли, какую он испытал сейчас во сне. От нее он и проснулся. Так, где же настоящая жизнь — во сне или наяву, если самую ужасную боль мы испытываем во сне.
«Во сне мы беззащитны, потому что разум спит, — подумал он. — Значит, разум нас защищает, когда мы бодрствуем. Во время страшного сна кто-то тормошит разум: просыпайся,
Странно, что во сне мы испытываем нравственную боль, но не испытываем нравственной брезгливости. Нравственная брезгливость, — подумал он, — плод культуры. Сон смывает культуру. Потому во сне возможны не только фантастические ситуации, но и похабные, которые немыслимы наяву».
Он нашарил в темноте сигареты и закурил. Он подумал: как хрупка жизнь! И хотя они с женой жили дружно, он подумал: в жизни все может случиться. Чего-то главного им всегда не хватало.
Но чего? Он подумал: люди связаны прочной близостью, только если вместе молятся или вместе совершают преступление. Ни того ни другого у них не было. Да, подумал он, прочно людей связывает или небо, или ад. Все остальное непрочно. И даже имеет право на непрочность. Он с жуткой ясностью почувствовал это право на непрочность, право на своеволие. И он затосковал о Боге и ощутил свою вину, что не затосковал о нем раньше.
Внезапно он вспомнил, что несколько дней назад распалась семья его друга. Не этим ли объясняется его сон? Он считал, что это счастливая, верующая, озвученная громкоголосыми детьми семья. И вот теперь все рухнуло. Вера не помогла.
Да и есть ли счастливые семьи? Он крепко задумался. Да, вспомнил он, одну такую семью он знал с самого детства. Это была патриархальная крестьянская семья. В этой семье муж и жена не только не стремились к какому-то счастью, но даже не подозревали, что оно существует (существует!) и к нему надо стремиться. Для них добросовестное выполнение долга и было счастьем, но они не знали, что это так называется.
Само стремление к счастью греховно, подумал он. Счастье как бы предполагает тайный, только для меня солнечный день. Счастье — это утопия, направленная на самого себя, в неисполнении которой мы обвиняем других. Все шире охватывающая мир наркомания — ответ на идеологию счастья.
…В глубокой ночной тишине только тикал будильник, и тиканье его казалось взрывоопасным.
Оладьи тридцать седьмого года
Мать поджарила двенадцать оладий, выложила их в тарелку и поставила ее на тумбочку. Сейчас в доме было три человека — мать, ее дочь и сын. Отец поздно возвращался с работы. Сестра ходила в школу во вторую смену, и, когда она вернулась домой, они сели обедать. И тут обнаружилось, что в тарелке не двенадцать оладий, а одиннадцать.
— Ты почему без спроса взял оладью? — спросила мать у сына.
— Я не брал, — ответил мальчик. Он в самом деле не брал оладью.
— Кто же взял? — удивилась мать. — Если бы у нас была кошка, я бы решила, что она съела одну оладью.
— Я не брал, — повторил мальчик.
— Кто же мог взять, — сказала мать, — у нас же никого
— Я не брал, я честно говорю, — ответил мальчик.
— Так что, по-твоему, я сошла с ума? — возмутилась мать. — Я поджарила двенадцать оладий. На каждого по три штуки. А сейчас их одиннадцать. Ты съел одну оладью и потому теперь получишь только две.
— Хорошо, — согласился мальчик. Легкость его согласия еще больше раздражила мать.
— Но почему же ты не признаешь, что взял одну оладью? Я же не собираюсь тебя бить за нее. Трусливо отпираться, когда ясно, что ты взял одну оладью.
— Я не брал, — повторил мальчик.
Он в самом деле не брал оладью.
У мамы по лицу пошли красные пятна.
— Ты меня убиваешь, — сказала она. — Я поджарила двенадцать оладий. Когда я их поджаривала и перекладывала в тарелку, я их снова пересчитала. Их было двенадцать. Куда делась одна оладья?
— Я не знаю, — сказал мальчик.
— Кто же знает? — спросила мать. — Нас в доме всего было два человека — ты и я. Выходит, твоя мать, изверг, сама съела одну оладью, а теперь сваливает на сына. Отвечай: значит, твоя мать — изверг?
— Нет, — сказал мальчик, — я так не думаю.
— Тогда куда делась оладья?
— Не знаю, — сказал мальчик, — я не брал.
— Кто же взял, святой дух, что ли? — крикнула мать. — Ты меня в гроб загонишь своим упрямством. Ты же знаешь, что у меня больное сердце.
Она встала из-за стола, накапала в рюмку валерьянки и выпила.
Мальчику стало ужасно жалко маму. Он знал, что она не отстанет от него.
— Куда делась оладья? — сев на место и словно подкрепившись валерьянкой, снова спросила мать.
— Ну, я съел ее, — сказал мальчик, потому что ему было жалко маму.
Ему казалось, что она без такого признания от него не отстанет.
— Так бы сразу и сказал, — умиротворенно заключила мать, — значит, это правда, что ты взял оладью?
— Нет, неправда, — ответил мальчик. Он думал, что, сказав, что он съел оладью, он на этом успокоит мать и разговор отпадет. Но теперь почувствовал, что своим признанием придал ей новые силы.
— Он меня сведет с ума, — сказала мать и заломила руки, — он съел оладью, но не брал ее. Что она сама тебе влетела в рот? Ты идиот или негодяй! В обоих случаях мне сейчас будет плохо.
Ему опять стало жалко маму.
— Ну, съел я, съел оладью! — повторил он.
— Значит, это правда, что ты взял ее? — торжественно спросила мать.
— Нет, неправда, — ответил мальчик. Это в самом деле было неправдой, и он с неправдой никак не хотел соглашаться. Престо из жалости к матери он сказал, что съел оладью. Мать всплеснула руками.
— Ты настоящий троцкист! — крикнула она. — Сейчас судят троцкистов, и они так же путаются в ответах. Их спрашивает прокурор: «Вы встречались со шпионами и диверсантами?» Они отвечают: «Да, встречались». — «Так вы признаете свою антисоветскую деятельность?» Они отвечают: «Нет, не признаем». — «Где же честность, где логика?» Ты настоящий троцкист. Значит, ты съел оладью, но не брал ее?