Крамола. Книга 1
Шрифт:
Это пришло ему в голову, когда вернулась утраченная способность думать.
В небольшом домике Василисы Ивановны бывало одновременно до трех-четырех тифозных — в основном солдат, едущих с фронта, и беспризорных детей. Число это всегда сокращалось: одни, еще слабые после болезни, прощались с престарелой фельдшерицей и уходили, других Василиса Ивановна кое-как обряжала, укладывала на саночки и отвозила на кладбище. Но всякий раз, немного отдохнув, она снова впрягалась в лямку и шла на вокзал.
Лечила она какой-то маслянистой жидкостью, подавая ее мензурками три раза в день. Андрей пил это лекарство, и каждый раз ему чудился новый вкус —
Бог знает, что помогло — керосин или заговор, однако на третьей неделе болезни он начал вставать. Василиса Ивановна расспрашивала его о родных и пока не отпускала, хотя он, как все ею выхоженные, пытался уйти. Она увещевала не ходить, пока слабый и пока нет вестей от родных, которым она отписала.
— Не затем, батюшка, я тебя с того света доставала, чтоб назад-то отправить, — говорила она. — Приедет отец, увезет. Не то сомнут тебя по дороге и не заметят…
Андрей понимал, что и впрямь не доедет один в таком состоянии. Еще бы месяц, чтобы окончательно встать на ноги… Однако он видел, как Василиса Ивановна каждый день завязывает в тряпицу какие-то вещи, уходит на несколько часов и возвращается с узелочком крупы или муки. Ее дом пустел на глазах и становился гулким. На стенах еще оставались картины, ставшие Андрею дорогими именно в то время, когда возвращалось сознание и способность мыслить. Говорить он не мог, поэтому лежа смотрел на мягкие пейзажи с лугом и стогами, подернутые легким туманом, на простенькую излучину безвестной речки с ярко-зеленым островком травы, на золотые, в косых лучах заходящего солнца, безмятежно радостные сосны; и оживала душа, наполняясь жаждой жить. Картины эти, словно окна в мир, освещали дом Василисы Ивановны, наполненный страданием и болью. Но как-то раз Василиса Ивановна привела с собой живенького еще старичка, который расторопно пробежался вдоль стен, глянув на картины сквозь глазок пенсне, и, зажимая платочком нос, одобрил:
— Узе, да! Узе, да! — и выставил на стол бутылку денатурата.
— Добавь еще, батюшка! — попросила Василиса Ивановна. — Тиф кругом, а лечить нечем…
— Узе, да! — согласился покупатель картин, снимая их со стен.
— Четверо душ на руках, — жаловалась она, хлопоча вокруг старичка. — Дай хоть формалина пузырек или уж хлорки.
— Узе, нет формалина, — загоревал тот. — Узе, нет хлорки…
Картины унесли, и в доме стало пусто. Зато теперь вместо керосина Василина Ивановна давала тифозным денатурат.
Пока Андрей метался в бреду, пока жизнь в нем едва теплилась, было ему все равно, откуда и что берется. Однако вместе с сознанием вернулась ответственность за себя. При свете свечи старушка казалась еще меньше, сквозь прозрачную кожу просвечивались сосуды, а на руках — каждый суставчик. Наверное, от старости все лишнее в ней давно износилось, думал Андрей, и теперь осталось только самое необходимое, без чего уже не бывает человека. И чувства остались тоже самые необходимые: любовь, жалость и сострадание. А к этому уже не приставали никакие даже самые заразные и страшные болезни.
Выздоравливая, Андрей часто думал об этом, но почему-то никогда не испытывал благодарности: забота Василисы Ивановны воспринималась как должное. Иначе просто не могло быть. Ведь никому и в голову не придет благодарить свою мать за то, что она тебя родила! Он не чувствовал какого-то стыда или неловкости
А пока он сам, добровольно, помогал Василисе Ивановне ухаживать за больными и чувствовал от этого радость. Он подавал питье, кормил и умывал их по утрам, ночами сидел рядом с тяжелыми, слушал бессвязный бред, и когда им становилось лучше, ощущал желание глядеть в оживающие глаза.
Саша и Оля приехали неожиданно, в самом начале июня. Андрей не узнал их, и они не узнали его. Во дворе разошлись как чужие, даже не взглянув друг на друга, но Оля, взойдя на крыльцо, вдруг резко обернулась и с криком бросилась к нему, стриженному наголо, худому, с выпирающими скулами и проваленными щеками. В доме Василисы Ивановны не оставалось ни одного зеркала; она продала их в первую очередь, наверное, потому, что ей было трудно и горько каждый раз занавешивать их, когда кто‑либо умирал. За все время болезни Андрей ни разу не видел себя. Ему же всегда казалось, что он выглядит как прежде, и только когда Оля поднесла к его глазам маленькое зеркальце, он увидел совсем другого человека. Увидел — и сразу поверил, что он родился в этом доме еще раз, только теперь в другом облике. От прежнего остался лишь детский шрам, перечеркнувший наискось лоб и надбровную дугу…
Осознав, что Саша и Оля приехали за ним — а он если и ждал, то ждал отца! — он не обрадовался, наоборот, возмутился. Как могли они бросить родителей и ехать через полстраны? И почему вдвоем? Зачем? Когда он уже на ногах и через неделю сам бы мог отправиться дальше. Брат отмалчивался и, часто покашливая, потел: давали знать отравленные газом легкие. Зато Оля, повзрослевшая и независимая, парировала любое его слово и еще обижалась при этом, дескать, она уже самостоятельный человек и захотела посмотреть на мир. И хватит держать ее дома взаперти, когда кругом начинается такая интересная жизнь. В конце концов революция освободила женщину и уравняла в правах.
Василисы Ивановны в тот час не было дома. Она ходила на вокзал со старенькой, но крепкой еще детской коляской немецкого образца. Плетеная корзинка-колыбель на вид казалась маленькой, однако туда каким-то чудом помещался взрослый человек. Впрочем, и санки, на которых привезли Андрея, тоже были небольшими. И вот, когда Василиса Ивановна вернулась с коляской, покрытой сверху солдатской шинелью, Оля бросилась перед ней на колени и стала целовать руку. Василиса Ивановна пыталась убрать руку за спину, бормотала, что нельзя, что можно заразиться, но сестра, будто не помня себя, целовала эти невесомые пальцы и прижималась к ним лицом.
В тот же день они ушли из ее дома, и Андрей, едва очутившись на том месте, где его вытащили из вагона и оставили на снегу, вдруг напрочь забыл, в какой стороне живет Василиса Ивановна.
Они успели проехать благополучно Самару, и когда через двое суток, дважды перебравшись с поезда на поезд, подъехали к Уфе, Андрей наконец поверил, что едет домой. Ничто не сулило опасности, и только молчаливость Саши настораживала, в общем-то кaк и излишняя болтливость сестры. Андрей чувствовал какую-то недоговоренность; похоже, они что-то скрывали, потому что всякий раз, едва разговор заходил о доме, Саша с Олей рассказывали без всякого интереса, мол, приедем, все увидишь сам. Он успокаивал себя тем, что дела домашние наскучили брату и сестре, а он же, напротив, за пять лет истосковался по дому…