Крамола. Книга 1
Шрифт:
— Свое берем! — изредка слышался чей-нибудь торжествующий голос, и на него, словно на голос дьячка, откликались хором:
— А то чье же?
— Нами добро-то нажито, нашими руками заработано!
— Хватит, попанствовали! Эвон в дом-то натащили! А с кем поделились?
— Пускай теперя покукуют! А мы свое берем!
Говорили громко, густо, а если выговаривались и на какой-то миг стихали голоса, тишина пугала, придавая экспроприации оттенок незаконного грабежа. Однако каждый раз среди толпы возникал Журин и поддерживал народ, вдохновляя на благое дело, хотя сам ничего не брал.
— Громи угнетателей трудового народа! — восклицал он, вскидывая вверх руку. — Да здравствует свобода! Долой цепи рабства! Долой тиранов и мучителей!
— Долой! — отчего-то радовались березинские и тоже махали руками. —
Слово это каким-то образом завораживало, наполняло души лихостью и отвагой, да и уж больно хорошо срывалось с языка.
Когда первые повозки съехали со двора, теряя на ухабах добро, и помчались в деревню, у поскотины возникла и, набирая мощь, хлынула к барской усадьбе новая людская волна. Усидеть дома стало невмочь даже тем, кто на сходе выступал против экспроприации, кому совесть не позволяла поднять руку на чужое. Они сопротивлялись отчаянно, глядеть не хотели, как тащат дармовое добро, плевались и открещивались, будто от дьявольского наваждения. Но те, кто уже вкусил благодать и силу трескучего слова, лезли на глаза, похвалялись и торжествовали; и не отсохли руки берущих, не ослепли глаза завидущие, не разразило громом небесным лихие головы. А когда через поскотину промчались возы с добычей, словно чумным ветром обдало. Еще совестно было глядеть друг другу в глаза, еще жила в душах призрачная и обманчиво зыбкая надежда — посмотреть, глянуть только, как управляются лихоборы, и скорее назад от греха. Но, достигнув барских ворот и ступив в них, уже невозможно было совладать с собой. От первых минут растерянности и бестолковой суеты на дворе и в доме не осталось и следа; все само собой привелось в порядок, набрало свой ритм, и теперь экспроприация напоминала скорее беспокойные хлопоты, работу в страдную пору, чем неизвестное в Березине новое дело. А поэтому вторая волна людей мгновенно впитала в себя опыт первой, закипела было работа с утроенной силой, однако тут же возникала распря: все самое дорогое оказалось уже захваченным, и обида на несправедливость, горькая и отчаянная, поднялась в душах односельчан. Какая-то бабенка под шумок пыталась увести коня, впряженного в навозные сани с добром, однако новый хозяин лошади припечатал воровку по голове кулаком, и, похоже, крепковато. Баба отлетела в сторону и, распластанная, мертво застыла на льду. Видя такое самоуправство, прибежавшие к шапочному разбору кинулись на своих обидчиков, рвали из рук поводья, растаскивали имущество с повозок и били друг друга с поспешной и лихой отвагой. Прошка Грех оказался в гуще свалки, тыкал своими худосочными кулачками налево и направо, пока его не огрели доской и не уложили на землю.
— Пожар! — вдруг возреял над головами истошный крик. — Батюшки, горим! Ой, горим!
Схватка распалась в одно мгновенье, люди завертели головами. На хозяйственном дворе горела скирда хлеба. Огонь взял ее с ветреной стороны, объял от земли до верхушки и пошел грызть нутро. Поначалу березинские бросились тушить, завертелись по двору, отыскивая лопаты и ведра, но Журин в тот же час унял панику:
— Пущай горит! Наше тут все, что захочем, то и сделаем! Ныне власть в наших руках, не жалей!
Однако несколько минут завороженные огнем люди стояли возле скирды и прикрывались от жара рукавами, смотрели с испугом и жалостью. Слышался шепоток — только бы на дом не перекинулось…
В это время на крыльцо выбежал барин Николай Иванович, закричал, вздымая руки над головой:
— Что ж вы творите, люди?! Оступитесь! Оступи-те-есь…
Его столкнули вниз, однако он встал на ноги и шатаясь полез в толпу. За ним следом бросился сын Александр, догнал, схватил за руки, пытаясь увести, но Николай Иванович вырывался и все показывал на горящую скирду. Через мгновение рядом оказалась и Оля. Вдвоем они повлекли все-таки отца прочь. Но тут, разметывая оглоблей колготящийся народ, в кругу очутился табунщик Понокотин. Набрякшие кровью глаза его незряче рыскали по сторонам, люди шарахались, сшибались, топтали друг друга — дикий ор взметнулся выше терема. Александр не успел увернуться и свалился под разводья чьих-то саней, Оля, не выпуская руку отца, тянула к крыльцу, и еще какая-то сердобольная старушонка подталкивала его в спину. Николай Иванович вдруг обмяк, встал на колени и грузно завалился на бок. На помощь выскочила барыня Любушка, простоволосая, в летнем
Понокотин с окровавленным лицом подскочил к Журину, тряхнул его за шубу:
— Коня украли! Моево коня! Отдай!
Журин оттолкнул его под ноги бегущих людей. Табунщик пополз на карачках, кто-то упал, перевернувшись через него. И тут откуда-то взялся Ленька-Ангел, подхватил Понокотина, приподнял и поставил на ноги.
— Айда со мной! — поманил он. — У меня конь есть, я тебе дам. Белый конек… Айда!
Понокотин отпрянул от него и, озираясь, побежал к воротам. А Ленька-Ангел засмеялся, стоя среди текущего в разные стороны народа.
— Эк нынче весело! Вот уж боженьке-то расскажу!
Он стал хватать людей за руки, за полы одежи — от него шарахались.
— И про тебя расскажу! — хохотал Ленька. — Ежели ничего не дадите — про всех расскажу! А боженька вас не пожалует!
Какая-то бабенка сунула ему в руки настольные часы с литыми бронзовыми вензелями и ангелами, трубившими в трубы.
— Возьми вот, Ленечка, — затараторила. — Возьми, да не сказывай! Ведь из чистого золота ходики, на-ка вот, попробуй — тяжелущие!
Ленька-Ангел просиял, схватил часы и приложил к уху. Народ во дворе заметно поредел и поуспокоился. Бабы, глядя на Леньку, тоже понесли ему кто барскую одежду, кто картину, подсвечник, вазу, другую какую безделицу, а он не брал, стоял и с восторгом в глазах слушал часы. И, зачарованный, так и ушел со двора.
Между тем рассветный ветер отогнал облака к горизонту и над землей засияло неяркое солнце, прикрытое дымкой, будто стыдливая кисейная барышня. Под его светом мерзлая кровь на холодной земле вдруг выступила из глубины льда, расцвела маковой поляной. И люди разом онемели, замерли. А потом вдруг побежали со двора, прихватывая на ходу то, что было обронено и втоптано в снег. Через несколько минут усадьба опустела: никто не хотел оставаться здесь один. Последней семенила к воротам старушонка, что помогала встать барину. С молитвой на устах и смиренной курочкой под мышкой она перебирала непослушными, изработанными ноженьками и мела длинным подолом пустую замусоренную дорогу…
Покойный Николай Иванович уже лежал на столе в гостиной, и горела в его изголовье тоненькая, пугливая свеча, когда на барский двор ворвался Митя Мамухин. Он проспал все, безнадежно опоздал и теперь бесился от негодования. В первую очередь он ринулся в конюшню. Из крайнего денника торчала конская голова, однако жеребец донской породы оказался мертвым — выпученные глаза уже остекленели. Потом Митя обежал коровник, сунулся в курятник — пусто кругом, будто Мамай прошел. Тогда он влетел в терем, но, увидев покойника на столе и безутешную родню около, перекрестился и порскнул на улицу. Легкий ветерок гонял по двору бумагу, шевелил втоптанные в подтаявший снег тряпичные лохмотья; в поземке скакали и чирикали озабоченные воробьи.
— Лихоимцы! — крикнул Митя Мамухин. — Видано ли дело — на грабеж отважились! Совесть потеряли! Ну, паскудники, отольются вам слезы, подавитесь еще!..
И тут он увидел белых каменных львов, стоящих рядком у заплота. Распугав воробьев, Митя устремился к ним, пометавшись, выбрал подходящего и поволок его за задние лапы к воротам. Плоское основание скульптуры бороздило слякотеющий под солнцем снег, шар под лапой и могучая голова перевешивали, так что лев норовил опрокинуться. Тогда Митя завалил его на бок и несколько сажен тащил единым духом. У ворот отпыхтелся, попробовал поднять гипсового зверя на спину, покорячился, покряхтел и потянул все-таки волоком. Тем более что за воротами дорога шла под горку…
15. В ГОД 1918…
Дорога к дому казалась бесконечной…
Какое-то время он еще ждал, что вот-вот, за очередным поворотом, темнота раздвинется, расступится лес — и на горизонте он увидит свой дом или хотя бы его очертания, свет в окне — как это было всегда, если он возвращался в Березино. Он даже пробовал загадывать и считал шаги, но ночь становилась глуше, шаги короче и длиннее дорога. Он знал: теперь-то все равно придет — к утру ли, к полудню, к следующему ли вечеру, и лишь не хватало веры, что они когда-нибудь наступят. И он стал ждать уже не появления дома, а утра, света, пусть неяркого, осеннего, но света, при котором можно увидеть поднесенные к лицу руки. Тогда вернется время…