Красная луна
Шрифт:
Из Жуковского. — Грубый мужик с голубыми небесными глазами хмыкнул. — Плохо сторожили, что ли? Давайте нам деньги. Мы за так работать не собираемся.
Косов убежал.
Дарья убежала.
Она усмехалась: не хватало, чтобы Хайдер от нее убежал.
«Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел, а от тебя, лиса, и подавно уйду…»
Кто от нее не убежал?
Ее люди. Те, с кем она давно уже идет в связке.
Георгий. Амвросий. Цэцэг. Александрина. И эта…
Она сама сказала ей: «Если когда-нибудь назовешь кому-нибудь — на допросе, на пытке, на дознании, на
Какую прочную сеть они связали!
То, чем занимаются они, гораздо важнее того, чем занимается дурак Хайдер и вся его дурацкая компания.
Вождь… Фюрер… Предводитель… Переворот…
Коловрат над всем миром…
Свастика, черная свастика, черный паук…
Кельтский Крест…
Она вдруг поняла: они прикрываются и свастикой, и крестом, и коловратом — от стихии, от бури, которая идет помимо их, вне их, над миром, над жизнью, над временами.
Хайдер — герой?! Да, она видела его героем. В мечтах — видела.
А что такое герой?
Она задала себе этот вопрос — и, кроме собственного смеха, не нашла ответа на него.
Еще вчера она хотела сделать Хайдера царем. Королем. Вождем. Владыкой. Повелителем. Еще вчера она хотела поднять его — своими руками, на своих плечах — на недосягаемый для других трон. А сегодня она поняла: трона нет. И некуда владыку подымать.
Трона нет, ты понимаешь, дура?! Трона-то нет!
А куда дели трон властелина?! А на свалку свезли.
Сейчас властители мира — другие. Они не сидят на открытых миру тронах. Они идут в толпе меж всеми и носят красивые маски.
И, когда она посмотрела на себя в темное зеркало в своей пустой спальне, она поняла: владыка — это она. Владыка — это Георгий. Владыка — это Амвросий, в миру Николай Глазов. Владыка — это…
Не называть ее имя. Ни в коем случае, даже под пыткой, под плеткой, под наркозом, под…
Она вынула из пачки длинную тонкую сигарету с ментолом, закурила. Где сейчас Архип? Прячется. Может, его уже нет в Москве. Пустился в бега. Хлебнет лиха. Горя хлебнет. Нищенствовать станет. Убьет кого-нибудь из-за денег, когда жрать нечего будет. В тюрягу попадет. В лагерь. И так закрутится новое колесо страданий. Глупых, никчемных людских страданий. У парня, над которым она издевалась так виртуозно и изощренно, будет своя жизнь, но страдать он будет не меньше, а едва ли не больше, чем в ее больнице. В миру, на свободе свои страшные ЭШТ. Свои уколы лития. Свои дубинки дюжих санитаров. Свой запрещенный медициной гипноз, когда человек на твоих глазах превращается в свинью. Он еще вспомнит ее. И ночи с ней. И то, как они однажды, два полных придурка, жарили мясо в мангале — прямо в палате, в его палате, у его койки с гремучей панцирной сеткой…
Звонок. Схватить телефон цепкой лапой. Нажать кнопку.
Цэцэг?! Амвросий? Георгий? Витас из Иерусалима?!
Хайдер?! Соскучился, герой…
А может… Архип?!
«Архипка, — глупая, безумная запоздалая страсть и горечь неожиданно, как девчонку, захлестнули ее, — Архипка, козел, негодяй, а вдруг это ты… А вдруг это ты, мой сумасшедший пацан…»
Але, здравствуйте, это Ефим Елагин, — раздалось в трубке холодно, весело. — Мне бы Ангелину Андреевну.
Она проглотила слюну.
Ангелина Андреевна у телефона.
Честное слово, я не знал, что ты живешь одна, прости. Я думал, это девочка-горничная подошла. У тебя такой молодой голос.
ПРОВАЛ
Перезарядить пистолет. Вот так, так. У пистолета одни достоинства, у револьвера — другие. Самое трудное — выследить того, кого ты хочешь убить. Нет, и не это самое трудное. Самое тяжелое — это метко выстрелить, чтобы не тратить патроны. И опять не так. Выстрелить — и умело, искусно уйти. Убежать. Так, чтобы тебя никто не увидел. Не заметил. Не взял твой след. Не взял тебя на мушку.
Видишь, сколько всяких трудностей ждет того, кто всунул башку в хомут делания смерти. Смерть оказалось делать очень трудно. Утомительно. Она оказалась простой, тяжелой, будничной, обычной. Но от этого не менее страшной. Прицелиться? Пожалуйста. Выстрелить? Как делать нечего. Но когда человек, в которого ты, сжав зубы, выпускаешь пулю, падает — ничком или навзничь, лбом об асфальт, подогнув неловко руку, разевая рот в предсмертном крике, ты все равно испытываешь страх. В смерти, которую ты рождаешь, нет ничего священного. Она проста и подла. Убивая, ты берешь на себя миссию Бога. Ты не дал жизнь, но ты отнимаешь ее. Это уже извращение. А где чистота? А чистоты просто нет. Нет чистой крови. Нет чистой жизни. И чистой смерти — тоже нет. Все выпачкано — в грязи, в обмане, в земле, в крови.
А когда ты уйдешь от погони, самое трудное — не заплакать.
Не плакать, не плакать.
Не ронять лицо в ладони. Не трястись, сгорбившись.
Лучше закурить сигарету. Затянуться — до самых корешков прокуренных легких.
— Вы видели, как он убежал?!
Больные сжались в комок на своих кроватях.
Леонид Шепелев! Ты видел, как, когда он исчез?! Говори!
Ленька Суслик вытянул шею, как гусь.
Да я… да ничего… вроде бы тут мотался… а потом брык — и нетути…
Больной Стеклов! Вы видели?! Отвечайте! Быстро!
Солдат сидел на койке, как всегда, выпрямив спину. Он держал на коленях миску. Миска была пуста. Еды в ней не было. Солдат смотрел прямо перед собой белым пустым взглядом.
Иван Дементьич, — зашептал Ленька Суслик испуганно, — Иван Дементьич, вы уж скажите что-нибудь, а то гляньте-ка на нее, на Клепатру, как зырит… Как зверюга…
Солдат повел пустыми глазами вбок. Миска задрожала в его руках.
Тута был усю дорогу, — проскрипел он наждачно. — Тута парень был. Усю дорогу был. Куда делся? А может, вы его… этта…
Солдат провел себе пальцем по шее.
Дурак! — Бешенство ненависти к ним ко всем, бессловесным, косноязычным, безъязыким, забитым, захлестнуло ее. — Мы, врачи, по-твоему, виноваты, что больной сбежал! — Она оглядела палату бешеными глазами. — Вы хоть догадываетесь, что отсюда нельзя убежать никому?! Что отсюда — за все годы моей работы — никто не сбегал?!
Толстый Колька, ворохнувшись, подал голос с койки: