Красно-коричневый
Шрифт:
– Смотри-ка! – сказала Катя. – Кто это?
Впереди, на бело-синей воде, между островом и лесистым берегом, плыли два оленя. Крупная безрогая самка, прижав уши, скашивала длинную голову, оглядывалась на стучащую лодку. Следом, в распахнутой, растревоженной воде плыл олененок, красноголовый, пугливый, торопливо поспевавший за маткой. Оба яркие, глазастые, озаренные солнцем в голубой воде с длинной расходящейся волной. Лодка настигала их, надвигалась черной грохочущей массой.
– Стой! – крикнула мужу Анна, останавливая его взмахом руки. Михаил послушно и испуганно приглушил мотор, переведя его на редкие, слабые стуки. Лодка замедлила бег, мягко двигалась,
Анна вытянулась, свесилась с лодки, словно стремилась к плывущим оленям. Ее губы что-то шептали, о чем-то просили, выговаривали чье-то имя. Хлопьянов понимал, что ему явлено еще одно чудо. Послано таинственное знамение, свидетельствующее о беспредельной жизни, одолевающей смерть. В награду за все пережитые муки, за все понесенные лишения и траты будет высшая благодать и любовь.
Олени достигли берега. Самка достала ногами дно, поднялась из воды. Повернула голову, поджидая свое дитя. Оба зверя, мокрые, алые, отекающие блестящей водой, достигли деревьев и скрылись.
Анна улыбалась, прижимала край платка к дрожащим губам.
В селе они навестили бабушку Алевтину, маленькую круглую старушку. Охая и всхлипывая, она показывала Хлопьянову и Кате свой дом, который шел теперь на продажу. Обветшалую, с растресканными венцами избу, крытую замшелым тесом, обширный, продуваемый ветром двор, наполненный плотницким инструментом, – стамесками, рубанками, молотками, скребками, пилами, – стертым потемнелым железом, которое источилось о еловые комли и корни, превращая их в карбасы, елы и шнеки, прочные морские ладьи, бороздившие студеные воды. Лодочный мастер лежал под крестом на зеленом кладбище, а его жена, горюя, прощалась с домом, предлагала его новым хозяевам. Хлопьянов держал на ладони затупленную, с расколотой ручкой стамеску, испытывал вину и раскаяние, не умея их себе объяснить.
Они решили с Катей купить этот дом, а для начала надо было вернуться в Москву, собрать денег, необходимые пожитки. Но зимовать они будут здесь, среди черных звездных ночей и полярных буранов. Их новая жизнь уже началась. В этой новой жизни они серьезно готовились к предстоящим трудам и свершениям.
Днем у бабушки Алевтины собрались ее подруги, сельские старушки, – повидаться с товаркой, поглядеть на новых жильцов, попить чай и попеть песни. Хлопьянов купил в магазине красного вина и кулек конфет. Бабушка Алевтина вскипятила толстый, с прозеленью самовар. За длинным столом уселись женщины в чистых платках, с коричневыми морщинами, поглядывали на Хлопьянова и Катю подслеповатыми умными глазами, осторожно выведывали, кто они и откуда, чего надумали поселиться в их забытом Богом краю, какая польза будет от них местному люду. Катя отвечала, как могла, старалась утолить любопытство женщин. А Хлопьянов налил в зеленые стаканчики красное вино и сказал:
– Выпьем за знакомство. И если согласитесь, то песни попойте!
– Да мы уже забыли песни-то! – отвечали старухи.
– Да у нас и голоса поувяли!
– Чего нам петь, с какой радости!
– Ладно, бабы, сперва выпьем, потом увидим!
Длинная, с редкими зубами старуха оглядела всех синими повеселевшими глазами, подняла чарочку, чокнулась с товарками. Выпив, отерла губы краем малинового платка.
Разговорились, оживились, потянулись к конфетам. Аккуратно разворачивали, откусывали, клали конфету на разложенный фантик.
– Какую песню споем? – спросила подруг длинная старуха.
– «Виноградо-зелено»!..
– Али «Озеро глыбоко, белой
– Али «Ой вы горы, горы крутые»!..
– Нет, давай сперва «Как во наших, во полях»!.. Начинай ты, Елена, а мы подпоем…
Та, которую назвали Еленой, с блеклым грустным лицом, на котором тихо светились печальные серые глаза, вздохнула, словно вспомнила о какой-то заботе. Задумалась, отвернувшись от стола с самоваром, винными стаканчиками, горкой конфет. Казалось, глаза ее не видят тесного, уставленного застолья, а устремляются в иную даль, отыскивая в ней забытые очертания холмов и полей с кромкой других деревьев, другой зари, другой безмолвной птицы, пролетающей под тихим дождем. Голосом слабым, потупясь, не пропела, а негромко сказала:
Как во наших во полях…И вслед ей нестройно, слабо, как несколько враз прозвучавших стонов, откликнулись женские голоса. Будто по высохшим камышам пробежало упавшее из неба дуновение ветра, и чахлые стебли нестройно заколыхались.
Как во на-аших во-о поля-а-а-ахУрожа-а-ая нема-а-а…От этих тоскливых шумящих слов, от нестройных разрозненных голосов, которые разметал и расплел неведомый ветер и которым, казалось, не суждено было сплестись и собраться, Хлопьянов почувствовал, как его бренное тело стало уменьшаться и таять, а душа, наполняясь страданием, воспарять и расти. Он уже не сидел на лавке, а витал где-то у потолка над столом, над старушечьими головами, на разложенными у чашек фантиками и серебряными бумажками, – под смуглой деревянной матицей, у тусклого образа и ржавого ввинченного кольца, где когда-то крепилась зыбка и лежал младенец.
Старухи умолкли. В мгновенной тишине снова раздался негромкий, бесцветный голос Елены, положившей на стол свои большие, бессильные руки.
Только выросла одна…И вслед ей, громче и слаженней, все в одну сторону, повинуясь усиленному дуновению, согнулись сухие метелки и стебли, полегли тростниковые листья, – голоса, нагоняя один другой, складывались и свивались общей печалью:
То-олько-о выросла-а-а одна-а-аКучеря-вая верба-а-а…– Как под этой да вербой… – рассказывал смиренный голос Елены, знающей все наперед, повествующей историю его, Хлопьянова, жизни. Смиряясь, соглашаясь с уготованной ему долей, внимая рассказу старухи своей верящей, любящей душой, он не отвергал в прожитой жизни ни единой минуты, ни единого дарованного ему мгновения. Благодарный за эту жизнь, вверял ее завершение этим северным поющим старухам. Они ведали ее концы и начала, раскрывали ему, как он прожил ее, где, на каком последнем слове и вздохе, ее завершит.
Ка-а-ак под э-э-этой да вербо-о-ойНа-а земле солда-а-ат ле-жа-а-ал…Это он, Хлопьянов, лежит на теплой сухой траве, в неярком свете угаснувшего лета, среди тихого стрекота невидимых малых кузнечиков. В серебристой шелестящей листве кудрявого дерева застыло белое облако. И так сладко лежать, дремать, слышать милый стрекот кузнечиков. Прощать и любить и быть благодарным за это бледное русское небо, и белое облако, и высокую, едва различимую птицу, и любить, и прощаться.