Красно-коричневый
Шрифт:
Опять на льдистый пустой асфальт, заслоняя лужи ртутного света, стали выкатываться грузовики, тупорылые, с высокими коробами. Толкали перед собой снопы электричества, наполненные невидимой угрюмой жизнью.
Хлопьянов думал, что колонна пройдет мимо, повесив над баррикадой тяжелое облако тоски и страха. Но машины замедлили ход, остановились, сохраняя интервалы, вонзая в кузовы и брезенты пучки лучей. Стали медленно разворачиваться, пятиться, направляя фары к баррикаде. Яркие вспышки слепили. Баррикада, пронизанная лучами, стала прозрачной, зыбкой. Наполнявшие ее люди были, как в воде. Плавали и барахтались среди обломков и мусора, словно потерпевшие кораблекрушение.
Чувствуя свою незащищенность, баррикадники
Фары грузовиков светили, наполнялись дымом. В их слепящих ядовитых лучах мелькали солдаты. Заслоняли огни, снова открывали зеркальные потоки огней. Строились, разбегались. Казалось, им нету числа, они рождаются из этих лучей, синтезируются из света и дыма. Начался дождь, не гасил, но еще больше разжигал воспаленные фары. Мешал их с водой, дымом, сырыми одеждами, железными пузырями касок. Рокотали моторы, звякало железо, били сквозь дождь и дым разящие лучи.
«Штурм… – думал Хлопьянов, ожидая сквозь завесу света пулеметную очередь, просекающую баррикаду, раскалывающую тяжелые стекла подъездов. – Началось…»
Он засунул руку подмышку, нащупал кобуру и, сдернув ременную петельку, достал пистолет. Отер его машинально о рукав, передернул затвор. Вытянув руку, уперся кулаком в ребро металлической бочки. Глядел сквозь прорезь на грузовики, горящие фары, шеренги солдат, в которых полетят его пули.
Шеренга колыхнулась, как занавес, шагнула на асфальт, стала накрывать его своей колеблемой массой, сквозь которую, толкая ее, придавая неуклонную беспощадность, били лучи. Вместе с дождем и слепящим светом летели на баррикаду плотные вихри, взмывали вверх, как волчки, как завихрения воздуха, были похожи на остроклювых перепончатых птиц.
«Духи тьмы!» – повторял Хлопьянов, стараясь сосредоточиться, выставляя навстречу вытянутую руку с оружием, чувствуя, как рядом, по всей баррикаде подвинулись вперед, напряглись ее запщтники. Ощетинились отточенными прутьями, монтировками, обрезками труб. Он был готов подпустить поближе ненавистную, желавшую его смерти шеренгу, всаживать в нее точные, выверенные выстрелы.
Край железной бочки. Его рука с пистолетом. Рокот мясорубки, подвигающей к его лицу отточенный винт. И секундное смещение всего в иную плоскость и жизнь. Нет ничего, ни солдат, ни моторов, ни колючей баррикады, все это не существует, пригрезилось в страшном сне. А есть дуновение северной черной реки, белые холодные звезды, и он, зажав подмышкой березовый веник, отворяет дверь баньки, и там, в красноватом тумане – его Катя. Ее мокрые блестящие волосы, белая, обведенная загаром грудь. Он протягивает ей ковшик. Она льет на себя звонкую, пахнущую березой воду, стеклянная, дышащая, сдувает капли с розовых губ.
Это длилось мгновение и кануло. Шеренга, черная, монолитная, с железными пузырями касок, накрывала асфальт. Можно было различить мутные под касками лица, кулаки, сжимавшие автоматы, шагавших впереди офицеров. Над головами солдат, прочерчивая на касках моментальные проблески, летели лучи, слепили, выжигали баррикаду.
Хлопьянов вдруг испытал страх. Колыхаясь, как бахрома, приближалась его смерть, неотвратимая, жестокая, которой удавалось ему избежать в прежние годы. Теперь она настигнет его в центре Москвы, у железной измятой бочки. И последнее, что он увидит, – эту грязную измятую бочку, излохмаченную пулями.
Ему захотелось вскочить и кинуться прочь. Оставить эту нелепую бутафорскую баррикаду, сквозь которую, как сквозь сухой бурьян, пройдет стреляющая цепь солдат, оставляя на бревнах и балках висящие тела баррикадников.
Он увидел, как сбоку от него метнулась
Не было страха, а веселие, восторг. Хлопьянов приподнялся и видел баррикаду, других приподнявшихся защитников. Все они видели друг друга, ободряли, понимали без слов. Единым порывом, единым броском были готовы метнуться вперед, и там, на липком асфальте, сойтись в последней схватке, погибая не в тупой покорности, не в постылой тоске, не в клетке, не в застенке, а в открытом бою.
Хлопьянов чувствовал, что и другие защитники переживают подобное. Инженер, творец космических кораблей, высунулся по пояс, сжимал в руках камень, готовый метнуть его в атакующих. Казак сбил на затылок папаху, с торчащим чубом, взлохмаченной бородой, примыкал к автомату штык, чтобы, расстреляв рожок, кинуться в штыковую. Офицер-отставник держал за горло бутылку, отведя руку, готовый сильным взмахом перекинуть ее через арматуру, поджигая солдатские сапоги огненной жижей.
Хлопьянов смотрел на приближавшуюся шеренгу, выбирал цель. Перед цепью, на несколько шагов опережая солдат, двигался офицер. Без каски, в фуражке с кокардой, держал маленькую рацию, оглядывался на цепь, взмахивал рукой, торопил. Его и выбрал Хлопьянов, направил на него пистолет, помещая его голову и фуражку в прорезь, крепче устанавливая локоть на железной бочке.
Он чувствовал на расстоянии его резкие движения, его торопливое дыхание, казалось, различал его окрики. И вдруг недавнее нетерпение, желание немедленной схватки исчезли. Сменились растерянностью. Он, Хлопьянов, русский человек, сейчас пошлет пулю в другого русского, срежет его здесь, в русской столице. Этот неведомый ему офицер, быть может, когда-то летел с ним в одном самолете из Кандагара в Кабул, или сидел в офицерской столовой в Гиндже, или его захмелевший голос слышал Хлопьянов сквозь окно офицерского модуля в сухумском батальоне. Неужели теперь он нажмет спусковой крючок?
Он отвел оружие, смотрел, как приближается цепь. Не чувствовал ни страха, ни ненависти, а одну пустоту и тоску.
Но и это продолжалось мгновение. Словно под сердцем у него загорелась малая горячая точка. Росла, расширялась, как ожог. Становилась дыханием, молитвой. Он обнимал этой молитвой всех защищавших баррикаду, и тех, кто остался за спиной у костров и палаток, и тех, кто занимал оборону в переходах и вестибюлях Дворца, и высоких ангелов с синими нимбами. Он скликал Духов света, направлял их на пустынную улицу навстречу солдатам. Запрещал шагать, просверливал стволы автоматов, слепил глаза их офицеров.
Отец Владимир стоял на коленях, кланялся навстречу солдатам, поднимал над головой икону, посылал латунные зайчики. Женщина-беженка схватила дочку, подняла над баррикадой, показывала солдатам, – девочка из материнских рук смотрела на шеренгу черными газами. Длинноволосый юноша положил на колени гитару, бил и бил в рокочущие струны. Клокотов с блокнотом что-то мгновенно, налету, вписывал в сырые страницы, махал блокнотом, словно отгонял солдат. Высокие синекрылые ангелы, наклонив под фонарями свои нимбы, летели к солдатам, сражались над их головами с Духами тьмы, поражали их. Слепящие фары грузовиков гасли одна за другой. Шеренга солдат останавливалась, обращалась вспять, мерно стуча сапогами, уходила обратно. Оставляла пустую, залитую рыбьей молокой улицу с двумя черными оброненными касками.