Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 1
Шрифт:
– А какого вы училища, подпоручик?
– Александровского.
– Нашего??
Обрадовались оба. Да вспоминать некогда.
Благодарёв босиком, нежа крупные лапы в траве, стоял рядом в рост, вольно извалясь на одну ногу. Он как бы с высоты аэроплана поглядывал на распростёртую Пруссию. Теперь она была схвачена, была – их.
Несколько часов назад в тупом упадке и безсилии свалился Воротынцев на этом месте. Час назад он не имел силы даже подумать о том, что надо было делать. А сейчас просверкнул и выстроился безсомненный план – и уже казалось Воротынцеву немыслимо минуту упускать, а разжимались и выталкивали пружины: скорей! скорей
– А ну-ка, Арсений, возьми за два угла.
Прокрутили и по компасу сориентировали карту. И маленькая их затерянная полянка стала в строгую систему леса. И поперечная просека показала, как надо начинать идти.
– Ну что ж, ребята? – не терпелось Воротынцеву. – По-шли? – И с опасением на подпоручика: – Трудно? Ещё полежать?
Да, ему бы полежать, но:
– Я готов, я готов, господин полковник!
Арсений чмокнул громко и стал обуваться.
Воротынцев бережно сложил карту, соображая, какие ближайшие развороты понадобятся, и прокладывая новые сгибы, чтоб обтёртые старые береглись.
На запад от них ближе всего был простор, но даже оттуда не пробивалось солнце, канувшее за лесную глубь. Бронзово-шелушистые лесины стояли тёмные, и только хвойные головки их, за десятой саженью высоты, отзолачивали ещё.
– Так! – решительно скомандовал Воротынцев, оглядывая, как на больном подпоручике болтается шашка. – Бросьте её!
– Как? – не понял Харитонов. Изумился: – Как?
– Кидайте-кидайте! – властно показывал Воротынцев. – Я вам приказываю! Я отвечаю. Я и сам свою скоро брошу.
Однако оставил.
– Тогда я… сломаю, господин полковник?
– Силы нет ломать. Ты, Арсений, пойдёшь последним. Возьми у подпоручика шинель. – И пальцем ответил Харитонову на протест.
Пошли гуськом. Теперь только с сумкой полевой и револьвером, в ременной «шлее», худенький юноша старательно, прямо, с головой неопущенной, пошёл между коренастым легконогим полковником и загребающим редкими шагами солдатом. Кроме двух шинелей, двух винтовок, заспинного мешка, котелка, баклажки, ещё нёс Благодарёв свинцовый патронный ящик нераспечатанный, и била сапёрная лопатка по бедру, – а всё как будто налегке.
Прошли они намеченные три квартала, свернули. Ещё с полквартала прошли. Тонкий лунный серпик тоже запал, преждевременная темнота уже наступала в лесу, но Арсений заметил в стороне от просеки, деревьев за десять, человека на пне.
– Хо! – как в бочку гакнул он. – Сидит!
Весь лес теперь так, каждый куст мог ожить.
Всмотрелись и офицеры. Сидел. Не стрелял. Не бежал. Не прятался. Но и не бросился навстречу землякам.
Встал. Медленно пошёл к ним.
На просеке ещё хватало света увидеть, что всё на нём землёй измазано, и лицо грязное, а гордо-поставленное и строгое. Прапорщик. Тоже без шашки. Заметил полковничьи погоны, колебнулся, отдавать ли честь. Не отдал, не подтянулся особо. Ну да по-лесному. Хмурился. Как будто задумавшись или в груди его кололо, сообщил не сразу:
– Прапорщик Ленартович, Черниговского полка.
Воротынцев за эту минуту уже разглядел на груди под расстёгнутой шинелью – университетский значок. И, как всякого солдата и офицера привык примерять, чт'o б он был у него в полку, примерил и этого. И ещё додумывал донесенное ушами: Черниговского полка, вот уж какого наверняка близко не было. А впрочем, всё перемешалось.
– Вы ранены?
– Нет. – Хмуро, независимо, а добавил: – Но чуть не убит.
– Не понимаю, – резко поправил Воротынцев.
Мало
Ленартович показал назад через плечо:
– Я думал на деревню выйти. А там уже немцы. Меня в картофельном поле прижали пулемётом, не знаю, как отполз.
– А где ваш взвод? – торопился Воротынцев. Ночь терять нельзя. Растянулась по небу полоса клочковатых оливковых тучек, но не обещала непогоды. И – пропустил, чт'o тем временем ответил прапорщик, да может и не поверил бы его объяснению, да смешалось и падало больше и крупней, чем судьба этого прапорщика. Не хотел бы он себе такого в полк, а впрочем угадывал, как и из этого студента, с его презрением к военной службе, ещё какого военного человека можно было бы отработать. Статен, голова хорошо стоит.
Быстро: – Останетесь тут? Или идёте? Мы – на прорыв.
Миг колебания, и вот живей прежнего и вполне готовно:
– Если позволите.
Полковник – резко, жёстко:
– Предупреждаю: все наряды и обязанности у нас будут без чинов. Есть здоровые, есть раненые, вот все различия.
– Хорошо, хорошо! – живо соглашался Ленартович.
Да он ведь был и демократ, его-то особенно мучили эти «высшие» и «низшие».
– Марш! – кивнул своим Воротынцев.
И пошли.
Ленартович и правда был рад, что попал, видно, в верные руки. Сейчас, ртом изъев крупитчатую землю у картофельных клубней, осыпанный брызгами земли от близких пуль, уже простясь со всей своей жизнью – неисполненной, почти не начатой, такой любимой жизнью! попятным червячным движением выелозив из безконечной борозды, ни разу голову не отняв от земли, – он безпамятно пробродил по лесу и, оглохший, с оцарапанными дрожащими руками и вывихнутым пальцем, доплёвывал и доплёвывал землю изо рта, выбирал из носа и ушей.
Сдаться в плен оказалось ещё опаснее, чем биться до последнего. Вот она, война! – её и бросить нельзя, от неё отвязаться нельзя. И если здесь не заподозрили, не упрекнули, обещали вывести – оставалось идти, стрелять, воевать. Если тебя хотели убить, почти убивали – ты вправе ответить тем же, а то дошутимся.
Он у солдата заметил баклажку, горло обмело и трескалось от жажды, – а попросить попить почему-то не решился.
48
Его – вели, везли. Его тело двигал не он сам. Сам он только размышлял. Пласты окончательно рухнули, пыль осела, прорвало, и расчистило, – и кончились все смутные, неопределённые движения. И с ясностью предстал мир нынешний и всех прошлых лет.
Снялась тугая пелена с разума – и с сердца тоже свалился камень: с того часа, как под Орлау он объехал солдат и благодарил их и попрощался с ними, – свалился камень, облегчилась душа. Хотя немногие те солдаты на холме под Орлау не могли простить его за всю армию или за всю Россию, но именно их прощения жаждала душа. О суде чиновном не думал он много: не бывает судов над теми, кто поставлен высоко, – упрекнут, подержат в резерве, дадут другое назначение, стыд не выедает глаз. И хотя назначат, быть может, следственную комиссию, но вотще будет ей разыскать – этого уже никому не разобрать, не разложить, поздно. Был на то – замысел Божий, а понять его не нам и не сейчас.