Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1
Шрифт:
Это к тому всё рассказывалось, что ничего нельзя совершить, не борясь против власти. Да если вдуматься, так может так оно и есть? А с чем Воротынцев ехал – в том тоже ведь как будто?..
Во Второй Думе никто не понимал долг народных избранников как работу-работу-работу. А будто нет ни России, ни народа, только партийное самолюбие. Крайне левые кричали: «Такой Думы нам и не надо, провались она!» А кучка правых: «Вы и такой Думы недостойны, слишком много урвали!» И всё-таки разгон её был – щемящий день.
– Я предвидел, что государственный
(Разве то был государственный переворот? Странно слышать, Воротынцев и не заметил, не запомнил.)
– …Но и при всём ожидании тишина Петербурга и Москвы 3-го июня была поразительна. Не только волнений, но даже малейшего интереса, что с Думой произошло какое-то событие. На стенах – отпечатанный манифест, прохожие даже не останавливаются почитать. Гонят себе извозчики, тянут ломовые… Мы-то, Вторая, себя считали – «Дума народных чаяний», а разогнали нас – никто и не моргнул.
(Так может – и не была беда?)
И Шингарёв пересел к нему на диван, утонул в другом проямке. От воспоминаний к делу стал пристально проглядывать собеседника серыми допытчивыми глазами. Такая была в нём нестоличность, доступный уездный врач, в тревоге за собеседника готов и сейчас осмотреть его и выстукать.
А где Воротынцев был в то время?
Июнь Девятьсот Седьмого? Да здесь же, в Петербурге. Кончал первый курс Академии, экзамены. Честно говоря, ничего не заметил.
Так, так, кивал Шингарёв. Этого заболевания он и ожидал.
– В Третьей Думе всё же было согласие в работе. Но сейчас, в Четвёртой, всё заклинилось, ничего не идёт. От упрямства и тупости власти. А ведь война была бы для них самый благодарный период для сближения с общественностью! Не захотели. В прошлом году, после отступления и преступной сдачи крепостей, наша военно-морская комиссия подала царю очень откровенную записку. И – никакого ответа не было. И это ещё, скажите, мы – в комиссии, хоть можем всё знать и обсуждать. А в Третьей Думе Гучков нас и в военную комиссию не пускал, объявил кадетов «не патриотами».
На открытость – открытость:
– Лично о вас, Андрей Иваныч, этого не скажешь, но если перебрать ваших товарищей по партии – какие они в самом деле патриоты? Я бы сказал: Александр Иваныч был довольно прав. – Смехом смягчил свою дерзость.
Шингарёв с горячностью:
– Если мы ищем народу добра – кто же мы?
– Ну, по-разному можно искать, – смелел Воротынцев к своему. – Если прочность России вам для того не нужна, Россия хоть развались, была бы свобода.
– Как прочность не нужна?? Мы желаем именно – победы! Мы строим все расчёты – именно на патриотизме населения! Это – одно наше спасение, неожиданный народный дар, целитель всех недугов, – это после всего, как над народом издевались!
И изглядывал Воротынцева как своеобычного, но представителя того же народа.
Вот как, они уже патриоты – больше Воротынцева? Не решался напомнить Шингарёву, что он перед войной мешал военному бюджету.
Вжался
Очень закурить хотелось, но неудобно. В кабинете – густо-книжный воздух, и без табачинки.
А Шингарёв – всё пригружал:
– Какая-то чёрная полоса, никого не рождающая. Не рождаем великих деятелей. Покинули Россию и пророки, и великие писатели. Но самое удивительное: почему не выдвигаются полководцы? Третий год небывалой войны, какой Россия никогда не вела, 14 миллионов перебывало под ружьём, – отчего же Суворова нет? Ни даже Скобелева?
Полководцы?..
– Разрешите, я закурю?
Полководцы! Воротынцев ли не думал о них?! (И о себе…) Что они не рождаются – не случайность. Они – рождаются, но верхи служебной лестницы непроходимы для них, из-за тупости. На дивизиях, на корпусах, даже на армиях по сравнению с началом войны сейчас толковых генералов немало: вот – Лечицкий, Гурко, Щербачёв, Каледин, Деникин, Крымов… А выше – не пройти им. Ну, как и у вас с министрами.
Это – понравилось Шингарёву. И, уже нетерпеливо сплетая пальцы, он задавал вопросы такие, чтобы вырвать из груди полковника предвидимый и желаемый ответ. Что в армии – ещё неисчерпаемые возможности! Что сил её – хватит на все испытания до победы, и полководцы ещё просверкнут. Мы – победим, только освободите нас от этого гнилого правительства!
Но на такого полковника он попал, что ничего этого страстно желаемого тот обещать не мог и не хотел. И о правительстве, и о верхах, которые сам Воротынцев нисколько не уважал, – такой мольбы-обещания тоже не мог выговорить.
Полное взаимопонимание – только примерещилось обоим?
И росло желание начисто объясниться с Шингарёвым – и невозможное же, смешное положение для боевого офицера: приехавши с фронта, перед тыловым штатским вдруг выступить каким-то пацифистом. Как басу сорваться фальцетом. Они тут – за войну и за победу, а ты?.. Ишь как легко они – «набрать полное военное напряжение»! – ты набери его в окопе, крючась день за днём. Очень они уж тут воинственно победоносны. Но чем прямей Воротынцев видел истинную народную нужду – тем трудней было, оказывается, выразить её на образованном языке.
А Шингарёв ждал: как же нам вытянуть войну? Чем мы для неё дорожились? что жалели? Столько жертв уже положив, как же мы смеем не искупить и не победить? Тени мёртвых подымутся, спросят: за что вы нас погубили?.. Да кадеты готовы атаковать правительство с любой новой силой!
Вот этот вопрос: а для чего же принесенные жертвы? каков же наш долг перед умершими? – всегда стоял поперёк и против нынешних мыслей Воротынцева. Этот долг перед умершими он чувствовал живее тех, кто мог ему возразить в Петербурге, – это были вереницы знакомых или теперь уже полузабытых лиц и имён, и со многими обстоятельствами их смерти, или закопки в землю, или отправки тяжело раненными. Но всех их не забывая никогда, он ещё настойчивей слышал стон живых.