Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Всякой женщины лицо быстро-переменчиво, и алинино тоже бывало всегда, – но такого полного преображения Георгий не видывал, не верил глазам. Алина взмолодилась, похорошела, понежнела, и возвышенным светом засветились её серые глаза – выше, чем грустные: омягчённые.
Она стала просто неотразимой.
Он сказал ей это.
Восхищаясь неожиданно возникшим этим свечением, Георгий лелеял Алину, нежно водил её, укутывал, чтоб не продуло. Ни взрыва, ни ссоры, ни упрёков, даже взглядами! – вот женщина! Какова же, значит, сила её любви, не оцененная им прежде! Именно эту неожиданную
Раз для него она способна на такое.
Весь мир замер. Никаких событий в мире не было, и ничто никуда не могло звать полковника Воротынцева, а только одно простиралось по поднебесной: чтоб это всё благополучно обошлось. Ни в чём не уступив Ольду, он должен был поддерживать Алину сейчас.
Улыбка тонкая, какою земные существа, кажется, не владеют. Глаза нежно отречённые на лице, враз похудевшем, враз помолодевшем, освобождённом от власти суетных забот.
Георгий просто не верил, чт'o видел. Покорность? Неужели возможно?.. Кажется, и всегда Георгий был нежен к Алине, но не так, как сегодня! Красива она и все годы сохранялась, но никогда – такой духовной красотой.
– Ты стала неотразимой! – повторил.
Он – говорил что-нибудь иногда, а она – почти не отвечала. Вот так светилась – и улыбалась мечтательно. Она весь день не искала и не поддерживала разговоров. Он – начинал, покидал.
Долго гуляли. Долго обедали. А там уж и день к концу, невелик.
Она попросила, чтобы вечером он читал ей вслух. Что-нибудь из книг её любимых. Пошёл к хозяйке, достал «Джен Эйр». Алина обрадовалась. И вечером, часа три подряд, она лежала, а он сидел на кровати рядом и читал.
Тут речь шла о чувствах самых возвышенных. Это – женщина с благородными чувствами написала для женщин с благородными чувствами ещё об одной такой же женщине, когда хочется оценить высоту чувств другого и самой проявить благородство, – и хотя Георгию было порядочно странно сидеть вот так и вслух читать сентиментальную историю, – но он и понимал, что, несмотря на несходство их сюжетов, это всё получилось к месту, и – надо читать, и – надо поддерживать эти чувства благородства и жертвы.
Но – раз, другой, и к концу заметил, что сама-то Алина нич-чего не слышала.
А была довольна. Что он сидел и читал ей.
И в темноте, обок с ним, не спала долго. Вдруг сказала, самое длинное за весь день:
– Знаешь… Людей, с ранней юности, больше всего должны были бы учить не чистописанию. Не арифметике. Не рукоделию. Не закону Божьему. А – любви…
– Как это – учить любви?..
– Вот – как-то. Если это не заложено в нас от рождения – надо учить.
Думал – заснула. Нет. Обняла его за шею:
– Если б с моей первой ночи ты был другой – я бы тоже чувствовала иначе. Всегда.
Занедоумел уже засыпавший Георгий: при чём тут первая ночь? десять лет назад?
– Я сама поняла только сегодня.
Ту первую ночь – усилия нужны были
М-м-может быть, может быть… Не убедила, но тронула живой болью воспоминания, тронул поиск её – делиться с ним доверчиво. Удивительнее всего: никогда между ними не названное, и было бы прежде странно, а сейчас – очень просто. Эта крайняя откровенность разговора необычайно степлила их: будто до сих пор вся их совместная жизнь была притворство, а вот – впервые всё по-настоящему, как быть бы с первой минуты.
Но уж завтра-то надо было ехать, пересидели! Для Воротынцева это был – 17-й день как из полка! Всю службу он так служил, что один день просрочки был ему заёжист, перед самим собой. А теперь ещё ему – в Ставку! И – сколько ж это навернётся, как успеть?
Но Алина – ни о каком отъезде не думала. Даже не понимала, о чём это. Всё то же завороженное, блаженно-отречённое выражение было на её лице, и такая же она была хрупкая, что нельзя торопить, растрясывать – разобьёшь.
Вот так так. И откладывать отъезд не хотелось – и невозможно жену не пожалеть. Совсем не легко далась ей новость… Да ведь и правда: ронять, швырять, растрачивать дни он начал в Петрограде. Главное-то время он прожёг с Ольдой. Сползать – только начни. Теперь и Алину надо поберечь.
Опять долго завтракали. С той же размеренностью пошли гулять. Ночь была морозная, и пруд у закраин даже чуть схватило ледком. Держалось холодно, ветрено, а солнечно.
Алина улыбалась погоде. Была в её улыбке – жалостливость и была – несамостоятельность. Как будто внушённая, чужая улыбка.
Касалась его нежно и что-нибудь показывала: вмёрзший листик, позднюю птичку.
Сердце Георгия стеснилось: ведь это всё – наделал он.
Предполагал настаивать к обеду уехать – и сил не нашёл. Она хотела остаться – но и имела же право.
Какая-то благодетельная душевная работа происходила в ней.
Днём разогрелось, славная осень. Гуляли – всё так же почти молча. Он начинал то и это – она редко отвечала. Жмурилась на солнце. Но благодушно. И не спорила, куда идти или вернуться в пансион, шла в его руке, как плыла по течению.
И в этом их молчании и в этой её смиренности Георгий всё больше утверждался, что никогда не покинет её.
Всё требовало движений, решений, – а Воротынцев должен был бездействовать в этом дурацком пансионе. Не мог остаться ещё на одну встречу с Гучковым, заливался краской, спешил к семейному обряду, – и чтоб заточиться здесь?
Но – не Алина начала. Начал – он. И надо быть ответственным.
Затяжка дней и откладка отъезда – похожи, как с Ольдой в Петербурге, только в чувствах других.
Так и протёк ещё один полный день – их странного, вывороченного, воротившегося медового месяца.
К вечеру не подмораживало, а опять натягивало туч.
Всё время молчали – свобода бы думать. Но даже об Ольде, внутри-внутри него ещё певшей благодарностью и счастьем, – не оставалось простора думать. Не думалось свободно.