Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Как же, правда, будет с Ольдой?
За обедом Алина рассеянно улыбалась. Но что-то, нет, это не была возвышенная примирённость, как казалось ему вчера. Очень острые углы губ.
А вечером опять настаивала слушать гимназическую «Джен Эйр». И хотя понимал Георгий, что слушать она опять не будет – но не избежать ему читать вслух.
Он читал – и сам уже не понимал. Беспокойство теряемого времени разрывало его. И безпокойство за Алину. С тревогой и страхом посматривал он за странной, блаженной её улыбкой.
И чувствовал, как прикован к этой женщине.
Что ж он наделал?..
55
А наверно, сколько уж теперь ни встречай людей, даже самых замечательных, но друг твоей юности несравним, второго такого близкого нельзя себе создать. Уже то одно, что: кому пересказывать будешь все подробности прошлого? А твой друг знает их и даже делил, и при внезапном толчке воспоминания – у обоих сразу брови вздрагивают, и смех – взалив, в сотрясенье. (Раньше так…) Или: как нас в училище?
–
Впрочем, от училища меньше всего воспоминаний, и на какое, правда, идиотство время ушло? Грубые портупей-юнкеры. Тренировка в отдаче чести, вместо того чтоб над учебниками больше посидеть. Укладка платья перед сном – высота не больше 5 дюймов, ширина – 8, а то ночью разбудят перекладывать. Зубрёжка уставов, ненужных к войне. (А самому нужному боевому – никто не учил, да там ещё не знали.)
А вот идея! Помнишь, в Румянцевской мы сидели (в большом зале, в углу, где шкаф с энциклопедиями), проглядывали Владимира Соловьёва – теократическое государство как реальная форма Царства Божьего? И так, в общем, и не добились: разве Царство Божие – это некий идеал вполне земного устройства, к которому допустимо искать реальные общественные пути? Разве это – не в преображённом мире, с другими законами плоти или безплотия, и к человеческой истории никакого отношения уже, собственно, не имеет? Так вот представь, мне сейчас наш бригадный священник дал прочесть статью Евгения Трубецкого, мы её пропустили в своё время… (Это – ещё не сказано, непременно скажется при встрече.)
И даже всё военное за последние полтора года, что пережито порознь, кому ж ещё так расскажется и вложится, как другу юности. Пережили порознь, а поймётся одинаково. Сколько разных дорог исколешено, в разные стереотрубы смотрено, а взгляд – единый. Кончится война, будем живы – не может быть, чтоб мы не вместе что-то… Но мы и сейчас, до всякого конца войны умеем встречаться! Через столик, врытый в землю под сосной, а то на иглах, раскинувши плащ на двоих и оба ничком, а глазами сойдясь, – ну кто ещё на свете так понимает друг друга! Несколько часов проговорить – а какое душевное омовение. Кажется, дороже, чем повидать бы любимую женщину. (Бы любимую, нет её ни у тебя, ни у меня…)
Ещё в артиллерийском училище, сидя рядом на уроке топографии, узнав систему обозначения всех карт в единых
И действительно. Хотя кончили они отделение тяжёлой артиллерии, но таких вакансий не было (артиллерии такой почти не было), и разбросали их по дивизиям. Сперва – далеко, а потом Костю приблизили, подтянули, и в этом мае, после тёплого короткого весеннего дождика, когда солнце уже выглянуло, и паром, и запахами земля отдавала дождик воздуху назад, – в белорусской деревеньке, обременённой постоем многих военных, спросил Саня подпоручика Гулая – у одного офицера, у другого, а пока искал, уже Коте передали, и он ускоренно-гонко шёл по улице, первый завидев друга, – и бегом кинулись оба подпоручика и обнялись, хохоча: вот какие хитрые! вот ведь как придумали!
А в августе Котя приезжал сюда, к Дряговцу, прямо к этому месту.
И сегодня ему совсем не надо сверяться с картой: уже и землянку точно знал. У сосенки невдали остановил своего коня, соскочил, поводья перекинул вестовому, сам зашагал ходовито, – а Саня с другой стороны совсем. Во как! – неожиданный праздник на несколько часов.
Обнялись. Жёсткое объятие. Да и посильнел же Котя, поперёк рёбер хватает, я те дам. (Наверно – и Саня, за собой не замечаешь.) Губы как мускульные стали. Ещё колче малые подстриженные усики.
Обнялись, но – уже ни следа подхватистой хохотливой горячности. Ну-ка, ну-ка… Чем ты ещё переменился? Щёки ввалились, ещё посуровел? – нет, даже кажется купол головы изменился, форма висков. Что с тобой? Это – за два месяца всего?
Нет, друг, всего – за два дня.
Как будто голова кверху скошена острей. И глаза подрагивающими веками сжимаются-разжимаются, как для выстрела.
– Да что такое?..
– Рас-ска-жу…
Держа за плечи: переночуешь? С тем и ехал. Хорош-шо!
– С конями распорядишься, вестового устроишь?
– Ну, ещё бы. Цыж! Сковородку картошки! И – неприкосновенного, ладно?
Саню одолевает суета принять гостя. А пока ходил распоряжаться, – в землянке, от внутреннего толчка, сменил свою гимнастёрку с георгиевским крестом на простую, пустую. Что-то подсказало в настроеньи. Котя – смелый, Котя – воинственней Сани, ну не попался ему такой случай. И хотя вы оба знаете, что не от подвига зависит, а – кому как повезёт, хорошо ли составлена наградная бумага, и на тот ли стол она ляжет, и в тот ли момент, и могут с мечами дать, кто и боя не нюхал, и могут совсем обойти, а всё равно: чтоб не налетело помешной тенью. Сане и гордо в новинку, как мальчику, а вдуматься: безсмысленно. И несправедливо, что у друга – только анненский красный темляк на шашке да Станислав.