Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Но пуля где-то засела.
И кровь не останавливалась. С клеёнки потекла в ведро.
– Сейчас Лидия всё устроит, – успокаивал Гучков. Но сам мрачнел. – Как вы себя чувствуете?
– Сильно в ушах звенит, говорите громче, Александр Иваныч.
Только что они носились вместе, в одной сфере, в кругу одних мыслей, – но влетел кусочек свинца, и сферы их стали быстро раздваиваться. У Гучкова, кажется, ещё расширилась и напряглась, в тщетном усилии охватить упускаемое по задержке. Он сидел у головы раненого и хмурился. А у Вяземского сфера действия стала разрежаться, облегчаться, стала вытягиваться
– Как жаль, что вы у нас в Лотарёве не побывали, Александр Иваныч… Кругом степи, а у нас каждая дорога – аллея. Как мы с Борисом любили ездить в табуны, на луга, сидеть там в траве…
Там он и вырос – на прикидке молодых рысаков на беговом кругу, на поездках в табуны, в дальний конец имения, – наездник, лошадник, спортсмен. Взрастил и псовую охоту. Верхом по пахотным полям на полуарабе однажды взял в угон матёрую волчицу, проскакав за ней 25 вёрст, волчица кинулась на шею лошади, процарапала куртку Дмитрия. А в лесах материнского имения Осиновой Рощи, тут, под Петербургом, в финляндскую сторону, охотился на рысей, и устроил зверинец: зубров, лосей, уральских козлов.
Если с чем упускается время, то даже не с расстановкой отрядов по вокзалам, даже не с подтяжкой запасных батальонов – но с отречением царя. Именно отречение всё введёт в русло. Именно отречение снимет опасность гражданской войны. Восставший Петроград и замерший фронт могут быть соединены только отречением. И именно сейчас, когда так разгулялось в столице, – самая сильная позиция для ультиматума царю. Сейчас можно ставить ему любые условия и требовать уже не ответственного министерства, куда больше. И конечно Родзянке это не под силу, и хорошо, что он не поехал к царю, всё бы только испортил.
– Поймали мы однажды медвежонка. А осенью привезли в Петербург, отдали в зоологический сад. Он долго там рос, и звали его Мишка Вяземский.
Клубистей и гуще темнела, грузнела неразрешимая сфера вкруг мрачной головы Гучкова – светлей и наивней вытягивался овал у Вяземского. Как будто ранен был и угроза была – не Вяземскому, а Гучкову.
– А совсем ещё в детстве нас по парку отец катал на ослике в низкой колясочке. А старик-мужик косил в парке траву, и отец спросил его, знает ли он, что это за животное. Ответил: «Вестимо знаю, это – лев, на таком звере ехал Спаситель».
И эта вдруг окунутость Дмитрия в детские воспоминания пугала. Ничего не зная, где пуля, какой орган, раненый сам о себе чувствует больше, чем может высказать учёный хирург.
Неужели?..
А мог быть и Гучков на переднем сидении. Или чуть бы в сторону пуля.
Столько раз почти с патологическим вожделением ища не пропустить нигде на земле опасность, Гучков ли боялся смерти или не задумывался о ней? Но всегда хотел умереть – красиво! Боялся он умереть ничтожно. И были случаи уже захода за безнадёжную грань – в Каспийском море, в жестокую бурю, в старой лодчёнке один, с запутавшимися парусами, не знал, как их выправить, и плавал плохо. В ярости моря испытал тогда первый настоящий полный страх. Но и в ту минуту не молился – и там, за гранью, не почувствовал Бога, не поверил в
Дмитрий выговаривал светлым голосом:
– А в соседнем Коробове, две версты от нас, отец построил больницу, не хуже петербургских.
И подарил земству. И была там древняя маленькая церковь, прабабушка помнила, как в ней нашли татарские стрелы. Так отец построил крестьянам просторную новую церковь. А учить хор привозили певчего из московского Архангельского собора. На колоколе гравировали из Шиллера: Живых зову. Усопших поминаю. В огне гужу. Добавили: В мятель людей спасаю…
– …А под церковью поставили склеп для нашей всей семьи. Там – бабушка с дедушкой, отец, две тёти. Может быть, и мне туда первому, из молодых?
– Да что вы, Митя, очнитесь, я вас не узнаю. Пролежите события в госпитале, да. Потом встанете.
Гучков старался в голос вронить как можно больше чувства, заставить себя ощутиться этим пригвождённым телом. Но нет, не ранено было его тело, и голову не отпускала цепкая, когтистая, клубистая сфера действия. Такой момент, такие часы! – а он был связан остановкой, сидением тут. А – гнать бы скорей в Таврический – жжёт, чт'o там происходит без него.
– Вот досада, и Аси нет, детей бы привезла…
– Ну завтра привезёт, в госпиталь, Митя…
Сколько известно было Гучкову, и с Асей у него не так всё просто: Дмитрий считал, что Шуваловы поймали его на неосторожном ухаживании, – Ася же долго не знала, что он так думает, а когда узнала – охолодились их отношения. А уже и двое маленьких есть.
– Нет, серьёзно, – говорил Вяземский с растущим удивлением на всё бледнеющем узко-длинном лице. – Если я умру, то скажите, чтоб наши знали: меня хоронить непременно в Коробове. Это совсем не безразлично, где человек лежит.
Вернулся Капнист: такое везде творится, с санитарным автомобилем ничего не получилось.
Тогда Гучков зашагал к телефону опять.
Прибился Дмитрий к вождю всероссийской оппозиции – а как бы не с той стороны. Всегда был совершенный консерватор, всегда против всяких либеральных дерзостей, и никогда не стеснялся это высказывать, в уездном земстве дразнил левое большинство. Прибился, чтоб не пошло всё прахом.
Да ведь и Гучкова корили, что он монархист. Да ведь и Гучков после третьедумской декларации о Польше ждал себе смерти от поляков.
Дозвонился опять до Лидии Леонидовны. Профессора Цейдлера она нашла на заседании городской думы, он обещал немедленно ехать в Кауфманскую общину и велел везти раненого туда. И Лари сейчас ищет санитарный автомобиль. (Князь Илларион Васильчиков, муж Лидии, тоже был крупный чин в Красном Кресте.)
Вот, хорошо. Теперь ждать недолго.
(А даже можно Гучкову и не ждать?)
А тем временем Дмитрий начинал грезить. Громадные, загадочно одиночные дубы в степи… Цветенье степи жёлтыми, голубыми цветами… А канавы розовым миндалём, белым тёрном… Красавица речка Байгора. И крестьяне, крестьяне… И близкие – и чуждые… И какого-то другого языка – и главная живая часть родного пространства… Столетняя старуха просит у Дильки поцеловать руку, и обижается, что не дают: «гордые стали»… А в Пятом году в саратовском Аркадаке, на отгуле косяков, – взбунтовались. И Дмитрий в 19 лет ставил лошадь на дыбы и шёл на толпу. Смутьяны снимали шапки…