Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая
Шрифт:
Ларин прокашлялся и объявил, что это не собрание, на котором должен состояться по уставу прием в партию, а очередное заседание штабной политгруппы в расширенном составе. Отсутствует лишь товарищ Скалов, третьего дня выехавший в Москву. Тем не менее следует заслушать товарища Миронова, которому еще предстоит предварительно выдержать трехмесячный стаж сочувствующего РКП (б) и за это время собрать необходимые рекомендации от членов партии, буде такие найдутся к тому времени. Затем предоставил слово политкому штаба Рогачеву.
Длинный, упрямо глядящий на всех Рогачев начал без обиняков:
— Мы, товарищи, решили собраться в узком кругу и как бы предварительно, по той причине, что заявление от комкора товарища Миронова... поступило... о приеме
Сам Рогачев стоял в тени, на свету шевелились только его руки, сухие и нервные, шелестевшие пачкой исписанных бумаг, в числе которых он держал и заявление Миронова. Эти дрожащие руки почему-то успокоили Миронова.
— Вот вы, товарищ Миронов, здесь, как бы сказать, такую преамбулу дали, к заявлению... Вы встаньте теперь, товарищ Миронов, мы с вами коллективно и уважительно будем обсуждать этот вопрос...
Все-таки Миронов не мог ожидать, что атака наступит так скоро, сразу, без всякой подготовки, даже и не атака, а какой-то налет из-за угла. Оглядел в полусумраке лица сидящих: маленькое, губастое и сосредоточенное до крайности лицо Ларина, столь же сосредоточенный профиль Кутырева, рядом с ним приопущенный лик с аккуратно подстриженными на английский манер усами — Болдырев, чуть подальше облокотился на стол и подпер щеку ладошкой плечистый Булаткин, за ним едко улыбающийся Данилов (он не терпел Рогачева и Ларина и не хотел скрывать этого), на отдалении и мельком увидел лица Оскара Маттерна, латыша, начальника оружейного склада, и политотдельской девушки Клары, подстриженной под мальчика...
Миронов послушно встал, заложив руки за спину. Желваков на скулах никто не видал, картонный абажур на ламповом стекле, отбрасывающий свет вниз, тут был весьма кстати...
— Так вот... — продолжал Рогачев, выделяя особо подчеркнутую вежливость в голосе. — Так вот я зачитаю эту преамбулу, товарищи.
Пришлось склониться к самому столу, чтобы держать, листок в полосе лампового света.
— Написано так: «В политотдел 1-й Донской кавдивизии от комдонкора гражданина Филиппа Кузьмича Миронова...» Хорошо. А дальше: «Не имея сведений о бюро эсеро-максималистов и не желая знать о их местонахождении, прошу содействия коммунистов дивизии о зарегистрировании меня членом этой партии...» Что это значит, товарищи? Да, дорогой товарищ Миронов, выходит — исключительно по духу вашей фразы — вам, собственно, все равно в какую партию вступать? Так ведь подучается? А ежели имели б сведения «о местонахождении бюро эсеро-максималистов», то?..
— Ну, зачем так-то уж! — громко выдохнул над столом крепкий Булаткин, и в ламповом стекле заколебался огонек. — Лишнее это у тебя, Рогачев. Всем же ясно, почему так в заявлении написано...
— Хорошо, — спокойно, хотя и несколько поспешно, кивнул Рогачев. — Дальше! Тут товарищ Миронов приводит лозунги нашей партии, с которыми он-де полностью согласен! А мы и не сомневались в этом... Но дальше он снова отступает в посторонние рассуждения и софизмы, товарищи, как например... Вот написано, как говорится, пером и недвусмысленно: «Заявление это я делаю в силу создавшейся вокруг меня клеветнической атмосферы, дышать в которой становится трудно. Желательно, чтобы Реввоенсовет Южного фронта и ВЦИК, его председатель тов. Калинин, председатель РВС Республики тов. Троцкий и Председатель Совета обороны тов. Ленин были поставлены в известность...» Вот, товарищи. Каждому непредубежденному человеку ясно из приведенного, что все это — не рядовое заявление сочувствующего в партию, а попытка некоего своего — очередного при этом! — меморандума, попытка оградить себя, как личность пока беспартийную, от справедливой критики товарищей, тем более оградить высокими именами наших дорогих вождей. Это мы тоже никак не могли бы оглашать в красноармейских массах.
Миронов продолжал стоять посреди сидящих, сцепив за спиной руки, ждал.
— Вот концовка, в том же духе: «За такую Республику я боролся и буду бороться, но я не могу сочувствовать борьбе за укрепление в стране власти произвола и узурпаторства отдельных личностей, кои, особенно на местах, не могут утверждать, что они являются избранными от лица трудящихся...» [22] Точка. И конечно, подпись: «Миронов».
После выдержанной и хорошо рассчитанной паузы Рогачев заложил измятые и как бы измученные его нервными пальцами бумажки в папку, завязал тесемки и задал вопрос в пространство:
22
ЦГАСА, ф. 430/24400, оп. 1, д. 1, л. 47.
— Как все это назвать, товарищи?
Было некоторое замешательство, скованность, понимание «передержки» в выступлении Рогачева, и Миронову здесь в самый раз бы взорваться, накричать, хлопнуть, наконец, дверью. Но он снова почувствовал в себе силы держаться и дальше, как только обратил внимание на пальцы Рогачева, завязывающие тесемки. Да, пальцы эти были неуверены в себе, а тесемки вдруг напомнили другую папку с бельевыми завязками... Случай прошлогодний, когда он отчитывал в Михайловке Ткачева за пьяный разгул в слободе и у того тоже тогда подрагивали руки...
Между тем, чувствуя неловкость минуты, широко и как-то пропаще вздохнул Ларин, будто прощался с чем-то дорогим в душе, и сказал с гневом:
— Неслыханно. Иного не скажешь. Вызов нашей общей морали, вот как это нужно квалифицировать!
— Просто бестактность. По отношению к коллективу, — сказал из-за плеча Ларина Кутырев. Болдырев выразительно крякнул.
Миронов усмехнулся, хотя усмешка была отчасти и натянутая, почти неживая:
— Возможно, и «бестактность», но — как вы поняли — с определенной целью. Чтобы помочь всем, сидящим здесь, в том числе и мне... освоиться, понять, так сказать, побуждения. Революция освободила человеческую личность от всего темного и казенного, что унижало ее достоинство... Мы же свои люди, зачем нам таиться? Вы имели возможность высказаться, но теперь позвольте и мне.
Ефремов удивленно смотрел на Миронова и почти не узнавал его. Комкор обычно вспыхивал по мелочам, из-за нелепости или непонятности какого-то факта, случая, затруднения. Все уже привыкли к его «горючести», невыдержанности, а кое-кто и прямо рассчитывал на нее. И вот — такое неожиданное хладнокровие. Почти как в бою.
— Что именно вы хотите сделать, друзья? — продолжал Миронов с холодком. — Всем же ясно, что во всей нынешней общественной неразберихе, в тайной глубине, так сказать, действует какая-то сильная и злая воля. Ее прямо не видно, но почувствовать легко... И вот надо, видите, морально уничтожить какого-то одного человека, скажем, Миронова. В угоду той самой потаенной воле или группе лиц! И вы, положим, преуспеете в этом, допускаю. Вас тут, наверное, большинство, готовых на этот «подвиг»... Ну, а дальше-то? Ради чего? Что у вас начнется потом? Может ведь возникнуть и закрепиться такая практика самовырезания, что и сами вы взвоете, да поздно будет!
Вокруг Миронова возникло какое-то несогласное окостенение. Каждый из противников готов был взорваться, и первым не выдержал слабовольный Кутырев:
— А разве Миронов сам не пытался нас унизить на митинге?! — закричал он.
— Пытался, — сказал Миронов спокойно, потому что интуитивно ожидал такого вопроса-вопля. — Пытался, только не вас, а некую ошибочную линию я хотел унизить, какая весной возобладала в практике работы в некоторых ревкомах, в том числе и в Урюпинской... И мне это было очень важно: выявить линию и уничтожить ее...