Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Когда Хлебников обещает "молотом рабочего построить правильные сношения с соседними светилами", — это может сойти за предсказание научно-технического прогресса, но когда венцом оного предполагается "единая для всего земного шара школа-газета", которая "будет разносить по радио одни и те же чтения, выслушиваемые через граммофон и составленные собранием лучших умов человечества, верховным советом Воинов Разума", — от такого верховного совета современного читателя может взять оторопь.
"Город будущего" в предсказаниях Хлебникова — это дворец для толп, "невод ячеек и сетей", "серебряный набат" и "на черном вырезе хором… толпа людей завета";
Таковы будетляне.
А современники?
А современники действуют в поэме "Ночной обыск", уравниваясь в праведном зверстве как под красным, так и под белым знаменем. Матросня врывается в дворянский дом и пускает в расход сына хозяйки, видимо, офицера, который встречает смерть с полным достоинством ("Прощай, мама, потуши свечу у меня на столе". — И расстрельщику: "Прощай, дурак! Спасибо за твой выстрел!") Старуха, мстя за сына, запирает перепившуюся братву и поджигает дом. Матросы горят и орут: "Ведьма!.. Спасите!" — Они не знают, что им делать: "Стреляться? Задыхаться?" Старуха из-за двери отвечает им с безупречной дворянской вежливостью: "Как хотите".
Как хотите, но это не апология ни красных, как у Маяковского, ни белых, как у Цветаевой. Здесь нет и идеи возмездия, удерживавшей Блока. Ни плача по сгоревшему дому, как у Клюева, ни бравады, прикрывающей этот плач у Есенина.
Здесь — какой-то запредельный, отрешенный взгляд на копошение живой материи, переходящей в неживую. Соломорезка войны сжирает Россию; из ее недр появляется "братва" и давит "жратву". Смысл сокрыт в письменах, перед нами "дикая схватка двух букв". Жратва — братва. В этих письменах может появиться царь — последний Романов, чья простреленная грудь — лишь метафора звездного неба, которое рабочие перекуют. Может появиться и Ленин, сзывающий "любимых латышей" учить "устав войны", то есть святить "труд зверолова". Поэт, описывающий этот вселенский зверинец, мог бы чувствовать себя Всевышним, если бы в него верил. Но поскольку он не верит, то чувствует себя "одиноким врачом в доме сумасшедших" Этот кровавый бедлам — Россия.
Слово "Россия" в 1922 году звучит подозрительно-реставраторски. Полагается: "РСФСР". "Рэсэфэсэр" — как иронически озвучивает Цветаева. Маяковский из этих аббревиатур извлекает новую поэтичность. Хлебников обращается к соратнику по футуризму за консультацией, переходя на волапюк уже в имени-отчестве:
Вэ-Вэ, Маяковский! — Я и ты, Нас как сказать по-советски, Вымолвить вместе в одном барахле? По РософесорЭ, На скороговорок скорословаре?Россия проступает сквозь барахло скороговорок.
Странно: с чего бы? В свете всеобщего стирания стран и наций — так ли важно, что растворится в грядущем "целом" еще одна исчезающая часть? Какая печаль, что "у великороссов нет больше отечества", если между великороссами, татарами и калмыками по большому счету — мало разницы?
"России нет"! — восклицает Хлебников в самом начале 1910-х годов, а по сути в его умопостигаемом мире ее нет изначально — есть череда поветрий, "смена тундр, тайги, степей", взаимообмен Запада и Востока, Севера и Юга, в каковом хороводе
У Хлебникова еще и так: "смотрит Африкой Россия" (что было бы очень ко времени лет тридцать назад, в пору "пробуждения черного континента").
Наиболее актуально сейчас такое суждение: "Ах, мусульмане те же русские, и русским может быть ислам" (впрочем, это легко обернуть и против русских). Монгольский Восток изначально слит у Хлебникова со славянством. Это не обязательно ислам и далеко не всегда христианство: важно не то, какие начала встречаются, а сам факт смешения-слияния. Россия — морское дно, над которым ходят волны мировой истории. Встреча всего и всех. "Кант по-табасарански".
В принципе при таком самоисчезновении предполагается высшая невозмутимость. Но у Хлебникова другое.
России нет, не стало больше, Ее раздел рассек, как Польшу, —— он это утверждает именно с тем, чтобы возмутить людей. Люди ужасаются, а его разбирает нервный смех: "О, рассмейтесь, смехачи!" Он ходит "по берегу прекрасного озера, в лаптях и голубой рубашке", предваряя клюевско-есенинский маскарад и явно дразнит сограждан. Он играет на свирели и держит в руке череп.
В довершение бесовского розыгрыша он обещает "перенести воду из Каспия в моря Карские" (блестящий пример слепого попадания, которое вполне можно истолковать как патриотический контрпрогноз будущему "переносу рек").
Потаенные чувства прорываются в рифме: Русь — грусть. Впрочем, рифмуются и Русь — гусь, с гибельной подкраской образа: птица — падает, пронзенная свинцом. И все время падает у Хлебникова, выпадает, вылетает из слова "Русь" — буква Р. Этот лейтмотив — совмещение зубной боли и смертного предчувствия — идет в параллель умственно постигаемому торжеству веобщего "закона времени".
Перед законом поэт снимает шляпу. Россия разменяла себя на свободу — законно. В стихотворении "Я и Россия" дается эмоциональная развертка:
Россия тысячам тысяч свободу дала. Милое дело! Долго будут помнить про это. А я снял рубаху, И каждый зеркальный небоскреб моего волоса Каждая скважина Города тела Вывесила ковры и кумачовые ткани.Написано летом 1921 года на юге. Кочуя из Баку в Персию и обратно (вместе с Красной Армией), работая то плакатным текстовиком, то ночным сторожем при тех же плакатах, Хлебников имеет возможность проводить дни на морском пляже и размышлять об основах мироздания.
Осенью в надежде напечатать что-нибудь он приезжает в Москву (Маяковский, увидев его без теплой одежды, снимает с плеча пальто и дарит собрату).
Под Новый Год друзья-футуристы в последний раз объединяются, чтобы почитать стихи студентам знаменитого ВХУТЕМАСа.