Крещение (др. изд.)
Шрифт:
— Мертвая хватка, — тихонько сказал Филипенко и, страдальчески сморщившись, потер кулаком переносье, будто, трезвея, приходил в себя.
XXIII
По всему берегу суетились бойцы: за валком кладбища — дулами на реку — ставили пулеметы, тащили бревна, камни, кресты, доски, два бойца катили передки без оглобель — все валили на берегу для укрытия, осторожно вглядываясь в сизый утренний туман, закрывший половину реки и тот берег, затаенно и страшно притихший.
Тут перемешались бойцы первого и второго батальонов, но были все как братья, приветливы и улыбчивы, делились табаком, сухарями,
Командир пятой роты, в длиннополой шинели, перетянутый узким ремнем, весь какой–то мягкий и утепленный, заговорил сиплым женским голосом, подходя к Филипенко:
— Чем же держаться, товарищ капитан? Ни патронов, ни гранат.
— Ты, Корнюшкин, перекрестись, — комбат начертил небрежный крест перед грудью ротного. — Перекрестись, говорю, Корнюшкин, ты же на берегу! А теперь зарывайся в землю. Патроны, жратва, гранаты будут.
— Хотя бы артиллеристы лед, что ли, изломали, — своим жалким голосом сказал вслед Филипенко Корнюшкин и, увидев Охватова, закричал ему: — Охватов, вон же твой друг Урусов раненный лежит! Что ж ты?
Услышал эти слова и Филипенко, обернулся, встретил умоляющий взгляд Охватова и сморщился опять, как от зубной боли:
— Колька, ведь мы — ни дна ни покрышки нам — Олю–то бросили в ложке, перед минным полем. Иди к ней. Пулей, Колька!
И все–таки Охватов не мог не увидеть Урусова, забежал к нему. Урусов и еще трое с ним, неходячих, лежали в одном местечке, в ямках между могил. Друзья увидели друг друга, не удивились и не обрадовались: все было задавлено в душах солдат усталостью и переживаниями. Урусов вроде хотел улыбнуться, но только закатил глаза под лоб, а потом и совсем закрыл их.
— Что с тобой, Илья Никанорыч?
Урусов молча своей рукой нашел руку Охватова и несильно сжал ее в запястье. Потом приподнял полу шинели, и Охватов увидел, что низ живота Урусова плотно замотан бинтом и тряпками, вымокшими в крови:
— Не мужик я теперь и не баба…
Охватов не сразу понял смысл слов Урусова, а когда понял, то растерялся: ему никогда и в ум не приходило, что может быть такое страшное ранение.
— Где ж санитары–то?
Охватов подобрал валявшиеся на снегу чьи–то рукавицы, надел их на Урусова, и тот понял, что друг его уходит.
— Коля, Коля. Постой. Где комбат материл нас — фельдшер наш застыла…
Охватов, пробегая сюда вдоль валка кладбища, видел пулеметные волокуши и теперь решил вывезти на них Урусова. Легкие фанерные волокуши в самом деле нашел у пулеметчиков и полетел — по могильным холмикам через три на четвертый. Когда он вытряхнул из полушубка убитого, а в полушубок завернул ноги Урусова и уложил его на волокушу, Урусов печально повеселел:
— И на фронте, видать, смерть не каждому достанется. Коленька, слышишь ты меня? Фельдшерицу–то поглядеть бы…
Охватов бежал по истоптанному снегу, волокушу бросало, било, и Урусов скоро потерял сознание. «Вот жеребец необузданный», — обругал сам себя Колька и сбавил шаг.
На краю минного поля оставил волокушу и побежал в ложок. Ольгу увидел еще издали и узнал по шапке: солдаты не любят так носить шапки, чтобы тесемки ушей были завязаны на затылке. Шагов сто шел ее
Умерла Ольга, лежа на спине и опираясь на локти; застывшее и одутловатое лицо ее было по–живому ало, только истерзанные зубами, с черными прокусами губы тонко обтянули обнаженный рядышек зубов и побелели как бумага. Охватову стало не по себе от вида этих оскаленных зубов, и он остро пожалел Ольгу, что она не смогла собрать вместе свои некогда красивые губы. Он снял с нее шапку и накрыл лицо, особо заботясь, чтобы, кроме него, никто больше не видел ее смертью обезображенного рта.
Поднимаясь из ложка, он несколько раз оглянулся, и задавило его сердце неизбывной жалостью к Ольге, которая только что жила и думала совершенно так же, как и он, Колька Охватов. И так же, как он, не хотела умирать и, безбожница, может, просила спасения у богородицы, а бой уходил дальше и дальше, а с ним уходили люди — ее жизнь.
Урусов от потери крови и стужи весь дрожал, стучал зубами; лицо почернело, и борода откуда–то взялась на нем, тоже черная и забитая грязью. Охватов опять поволок его и, спуская в овраг, к медпункту, полетел кубарем под берег, вниз, только фанерная волокуша загремела как барабан.
У шалаша, где несколько часов назад жил комбат Филипенко, стояло шесть подвод, уже загруженных ранеными. На самую последнюю Охватов приткнул Урусова сидя к головке саней. Двоих пришлось основательно потеснить: один со смертельным терпением стонал, а другой поднялся было в драку, но Охватов подарил ему немецкий железный портсигар, который сам скручивал цигарки. Перед дорогой тем, кто мог выпить, санитары дали хлебнуть водки. Силой, можно сказать, вылили водку в рот Урусову, и он взбодрился, перестал дрожать, на лбу и на верхней губе его проступил крупный, зернистый пот.
Боец, которому Охватов подарил портсигар, поглядел на Урусова и сказал:
— Первое мое ранение было под дых, умирал я, сказать правду, а доктор и говорит: в пот тебя бросило — жить будешь. Самая главная жила, на какой–де жизнь твоя подвешена, выдюжила. Вот так, значит, выходит.
Урусов даже глазами сморгнул, поглядел совсем осмысленно:
— Я, Коля, никак не мог настаивать, комбат понял бы, что я струсил, обрадовался… Мы убегали, а она что — то кричала… Она кричит что–то? Что она кричит, а? — Он опять начал терять мысли, застонал, и, когда кони тронули и промерзшие связи саней взвизгнули, он опамятовался, сказал: — Я напишу тебе, Коля. Напишу…
«Надеется выжить — значит, выживет», — заключил Охватов и, взяв волокушу, полез наверх. Обоз по оврагу уходил в тыл.
Утро было пасмурное. Над снегами, под низким небом, стыла хрупкая тишина. Белый туман затопил все окрестности, и морозец отмяк. Устало и как–то озабоченно думал Охватов о капитане Филипенко, который обидно менялся на глазах: «Ну с нашим братом, бойцами, суров, жесток — это понятно: железная рука должна быть у командира. С уговорами да увещаниями пол-России немцу отдали… Но Ольгу–то как можно было бросить?.. А что ж делать, черт побери, если все на волоске висели. Все… И все же зверь ты, зверь! — снова ожесточился Охватов, не находя оправдания комбату. — Уйду я от него в роту».