Крест и стрела
Шрифт:
Веглер опять проглотил слюну, облизал губы. Раздраженно подумал: «Какая горячая подушка. Почему она такая горячая? Почему Кетэ не сменит ее?» Очнувшись от дремоты, он застонал и услышал далекое уханье завода. Его Кетэ только тень, его Рихарда, водившего щеткой по шелковистым волосам, нет в живых — на свете только и есть, что пульсирующая боль в животе, острое покалывание в паху и пересохшее, воспаленное горло.
Он думал: «Когда же все это началось? Да, сейчас я ненавижу фашистов. Но почему я не раскусил их раньше — год, пять лет назад? Как мог взрослый мужчина жить, словно во сне?»
Потом, с еще большей грустью подумал: «Ха! Ну, положим, я бы знал все раньше — ну и что? Черт, как глупо, вспоминая прошлое, твердить „если бы“.
Когда наступил 1933 год и Гитлер стал рейхсканцлером, Вилли не верил в какие-либо особые перемены. Некоторые, в том числе и его друг Карл, горячо доказывали ему, что национал-социалисты — враги рабочих, значит, и его враги.
— Возможно, — отвечал Вилли. — Не думайте, что я голосовал за них. Но раз уж Гитлер стал канцлером, должен же он уважать законы, правда?
Что бы ни говорили Карл и другие в первые недели нового режима, Вилли казалось бесспорным одно: закон есть закон. Кроме того, правительство надо уважать. Сколько Вилли себя помнил, эту заповедь постоянно повторяли все умные люди: его учителя, сержанты-инструкторы и авторы газетных статей. Конечно, в Германии было далеко не все благополучно — это понимали даже те, кто, как Вилли, не интересовался политикой. А Гитлер утверждал, что знает, как решить все проблемы. «Что-то непохоже, — говорил Вилли, — но время покажет». Человеку, вроде Вилли Веглера, хотелось иметь работу, семью, маленькую квартирку— его вполне устраивал этот тесный мирок. Республика дала ему все это — и он был в общем доволен; если дадут национал-социалисты, он и ими будет доволен. «Подождем — увидим, — говорили веглеры. — Всегда успеем провалить их на выборах».
И Вилли ждал. Но потом жизнь стала как-то изменяться. Газеты запестрили новыми словами, которые раньше не были в ходу: «истинно немецкий народ», «арийцы», «расовая чистота»… Вскоре все больше и больше людей, и не только члены нацистской партии, стали говорить на этом газетном языке. Но все же это были только слова, а слова не так важны, как содержимое корзинки с завтраком.
Начали появляться и чрезвычайные декреты, особенно после пожара рейхстага. Германия была объявлена на положении непрерывной боевой тревоги, изданы постановления о евреях и коммунистах, которые устраивают заговоры против государства — так, по крайней мере, писали в газетах. Вилли вдруг узнавал, что хозяина магазина, где он однажды купил костюм, арестовали, потому что он — еврейский спекулянт. Или Эрнст, рабочий-коммунист, вдруг перестал выходить на работу, и шепотком передавали слух, будто Эрнст арестован за подпольную деятельность. Все это было необычно и тревожно, тем более поскольку Вилли знал, что Эрнст — ветеран войны, как и он сам, и славный малый, независимо от своих убеждений, а торговец-еврей получал такой ничтожный доход от своего захудалого магазинчика, что вряд ли мог снабжать деньгами заговорщиков, но все же ничего такого не случалось ни с Вилли, ни с его семьей. И хотя шептались, что кругом идут аресты, улицы по-прежнему были полны народу и Вилли ни разу не видел, чтобы кого-нибудь арестовывали. Однажды, еще в самом начале нового режима, он попытался разыскать Карла. Ему хотелось знать, что думает его старый друг о происходящем. Но Карл куда-то переехал из меблированных комнат, и хозяйка, услышав его имя, захлопнула перед носом у Вилли дверь.
Конечно, Вилли не понравилось запрещение профсоюзов. Профсоюзы много помогали людям в заработной плате — это знал каждый немецкий рабочий. Однако в то же время было официально объявлено, что национал-социалисты создают другие союзы. Может, они будут не хуже прежних, думал Вилли. Он был настроен скептически, но… подождем — увидим. Кому охота высовываться и наживать себе неприятности? Да и что тут можно сделать?
И вскоре, сам еще толком не зная почему, Вилли выработал привычку обрывать разговор, когда собеседники начинали роптать. Он привык также не высказывать
Через некоторое время взгляды Вилли, почти незаметно для него самого, стали чуточку изменяться. Версальский договор— камень на шее Германии, разве это не правда? В свое! время так говорили даже социал-демократы. А немцев, живущих в соседних странах, жестоко притесняют. Вилли до сих пор об этом не знал и даже засомневался, но все утверждали, что так оно и есть, в газетах помещали снимки всяких зверств, — и это, конечно, казалось явной несправедливостью. Если Гитлер хочет исправить это зло — что же тут можно возразить? Кроме того, время шло, а другие государства, Англия и Франция, например, не противились требованиям Германии. А ведь, казалось бы, должны были противиться, если бы эти требования были несправедливы. По крайней мере все так говорили.
А потом Вилли наслушался столько разговоров о евреях, о том, как они отравили жизнь Германии, что уже и не знал, чему верить. Среди его знакомых почти не было евреев, как же он мог судить сам? «Нет дыма без огня», — говорили люди. Во всяком случае, он-то — не еврей. Правительство уверяло, что жизнь станет куда лучше, когда страну очистят от евреев. Кто знает, так это или не так? Вилли, разумеется, не знал.
Все это, однако, было еще до того, как с Германией произошло удивительное превращение: она стала совсем иной страной. Вилли сначала не замечал этого превращения. Он увидел его только тогда, когда оказалось, что его сын живет уже не в древней стране Германии, а в новой — Гитлерландии.
Когда Гитлер стал рейхсканцлером, Рихарду было без малого пятнадцать лет. В шестнадцать он уже носил форму «Гитлерюгенда». И Вилли внезапно понял, что, пока ему снились сны наяву, мир вырвался из привычной орбиты и бешено кружится где-то в недосягаемом для него пространстве.
— Отец, — как-то сказал ему Рихард. — Я хочу поговорить с тобой по душам.
Он только недавно вернулся домой, отбыв годичную трудовую повинность, и произнес эти слова с важным достоинством восемнадцатилетнего юноши, который относится к жизни с похвальной серьезностью.
— Говори, — ласково усмехнулся Вилли.
Они шли по лугу на окраине города. Много раз они гуляли тут в былые годы, когда Рихард восседал на плечах у отца. Сейчас юноша был одного роста с отцом, почти так же широк в плечах, и у него были такие же светлые брови и ресницы и крупный подбородок. Вилли очень гордился сыном.
— Ты ведь знаешь, я очень уважаю тебя, отец, — начал юноша.
— Я рад.
— Но понимаешь, какое дело… В общем, меня это расстраивает, — слегка покраснев, сказал Рихард. Вот досада, что он не нашел более подходящего слова. Это совсем не то, что ему подсказали вчера в комитете национал-социалистской партии.
— Отец… я теперь стал старше, смотрю на вещи по-взрослому и уже не могу… относиться к тебе, как раньше.
— Не можешь? Что так?
— Видишь ли, я пришел к выводу, что ты… ну, что ты — эгоист, отец. — («Будь с ним поделикатнее», — сказали ему).
— Эгоист?
— Ты живешь только для себя.
— Это я? Только для себя? — удивился Вилли и ласково добавил — А разве не для тебя, не для твоей матери?
— Ведь это же все равно, понимаешь? — торжествующе пояснил Рихард. — Мое поколение, — добавил он, все больше проникаясь пафосом, — учится жить для всех — для Народа, для Государства. Жить иначе — значит быть эгоистом, отец.