Крест и стрела
Шрифт:
Дело было так: у парового молота работал Шенк, приземистый двадцатичетырехлетний парень с необычайно широкими плечами; ему дали отсрочку от призыва в армию из-за глуховатости. Он проработал у молота несколько месяцев в Дюссельдорфе и здесь был назначен на ту же должность. На второй день он, до тех пор ни на что не жаловавшейся, подошел к мастеру Гартвигу и со стоном растерянно произнес: «Герр мастер, из меня льет кровь». Гартвиг тридцать лет проработал в кузнечном цеху, испробовав разные специальности. Ему и без расспросов было все ясно. Он только вздохнул, выключил ток, приводивший в действие эту чудовищную машину, и сказал: «Ступай в больницу». Затем с удрученным видом приставил лесенку к узенькой галерейке и пошел к начальнику цеха.
Через четверть часа работу в цехе остановили — предстоял митинг. Вилли и другие рабочие, сравнительно недавно пришедшие на завод, с любопытством ждали, что будет дальше. Старые рабочие цинично кривили губы. Они точно знали, что произойдет: сейчас начнут приглашать добровольца, причем начальство
Вдруг Вилли поднял руку. Почему — он и сам не знал, хотя много раздумывал об этом впоследствии. Он вдруг ощутил потребность померяться силой с холодной яростью этой бухающей металлической башни.
Начальник цеха Купер спросил, сколько ему лет.
— Сорок два, герр Купер.
Купер взглянул на Гартвига, Гартвиг взглянул на Купера, и оба заколебались. Веглер — человек крупный, и, видимо, сила у него незаурядная. Но все-таки — сорок два… Наконец Купер кивнул. Такая уж это работа, на нее надо идти только по своей воле. Другого выбора нет, что ж, пусть он попробует.
Работа сама по себе была несложной. Все, что Вилли надо было знать, Гартвиг объяснил за полчаса. Дело было в ритме, в выносливости — вот и все. К шести тридцати вечера, когда кончилась смена, Вилли был еле жив от усталости, зато прочно занял место у парового молота.
Рабочие часы незаметно шли один за другим, наступало утро, потом переваливало за полдень, а там близился вечер — и вот еще один рабочий день становился смутным воспоминанием. Для Вилли Веглера недели проходили словно какой-то фантастический сон. Зато по ночам он снов не видел. Он ужинал, мылся, вваливался в барак и мертвым сном засыпал до утреннего гудка. Паровой молот превращал его дни в тяжелый дурман, а ночи — в небытие. Но именно на это он и надеялся, вызвавшись работать у молота, хотя сам еще не знал, почему и как это будет. Душа его жаждала единоборства с этой страшной машиной; он инстинктивно чувствовал, что в поединке с нею он найдет спасение от мыслей и воспоминаний. В первые месяцы после смерти Кетэ «Убийца великанов» помог ему остаться в живых.
Да, он слишком стар для парового молота, и все же он ему не сдастся. Он никогда не был толстым, но молот содрал с его костей всю мякоть, как бегущая по скалистому склону вода сдирает последние крупицы земли, оставляя после себя только твердый камень. После двухнедельной работы у Вилли Веглера были одни только железные мускулы под туго натянутой кожей. Глаза у него ввалились, щеки запали, тело, казалось, было вылито из какого-то светлого металла. Молот был страшен, и человек стал страшен тоже. Как гиганты, равные по силе, они молча боролись день за днем. Борьба была однообразна: Вилли стоял перед молотом, широко расставленными ногами упираясь в пол. Через первые полчаса на лице его появлялись грязные бороздки пота, тонкие светлые волосы свисали взмокшими прядями. Молот не отпускал его от себя ни на секунду. Он бесшумно скользил вверх и вниз вдоль смазанного маслом ствола туда-сюда, полметра вниз, полметра вверх, всегда наготове, всегда ожидая. Не двигаясь с места, Вилли наклонял туловище влево. Это было первое движение, всегда одно и то же — поворот бедер вбок. Длинными стальными щипцами Вилли выхватывал тяжелую болванку из лежащей на цементном полу груды. (Чернорабочий с тачкой непрерывно пополнял ее.) И снова Вилли делал поворот, возвращаясь в прежнее положение, на этот раз с усилием, от которого мускулы его рук, спины и бедер вздувались и покрывались потом. Он бросал болванку на наковальню, удерживая на месте железной хваткой щипцов. И тут начиналось единоборство с молотом. В одно кратчайшее неуловимое мгновение молот падал вниз. С тяжким грохотом он обрушивал на наковальню три тонны бешеной ярости. Он бил по болванке, и стальной брусок тотчас же принимал нужную форму. И вместе с ударом раздавался отвратительный низкий человеческий рев: «Ых-х!» Вилли слышал это, перекидывая щипцы направо и сбрасывая поковку на движущийся конвейер, и каждый раз с одинаковым, никогда не исчезающим удивлением убеждался, что этот рев издает он сам, издает невольно, словно страшная мощь машины насильно исторгает крик протеста откуда-то из глубины его живота. И тотчас же Вилли снова поворачивал туловище, не трогаясь с места и раскрывая щипцы. Груда болванок лежала наготове, молот ждал… Он обладал колдовской силой: какие бы мучительные мысли ни начинали одолевать Вилли, они исчезали в то мгновение, когда молот падал вниз. А Вилли только этого и хотел. Случись ему задуматься над этим, возможно он понял бы, как все это любопытно. Меньше чем три года назад, когда Вилли впервые вошел в кузнечный цех завода в Дюссельдорфе, он побледнел от оглушительного громыхания машин. Разве человек, привыкший к сравнительно тихой работе на строительстве, сможет долго пробыть в таком грохоте? Он ждал, что вот-вот утихнет этот разрывающий уши шум. Но шум не утихал, и когда Вилли понял, что, согласно новым законам
Это была самая подходящая работа для Вилли, для человека, внутренне оцепеневшего и не желавшего, чтобы это оцепенение прошло.
Так протекало существование Вилли шесть дней в неделю. По воскресеньям тоже все шло по заведенному порядку. Утром гудок не будил рабочих, и они спали допоздна. Питались они, впрочем, так же, как всегда: в праздник их кормили тоже два раза в день — в полдень и в пять часов. Вилли не вставал до полудня. Потом час уходил на стирку — он стирал комбинезон, в котором работал всю неделю, свои три пары носок, заплатанную пару теплого белья, которую надевал на ночь. С такой пустяковой стиркой Кетэ управилась бы меньше чем за час, но Вилли нарочно возился подольше, чтобы как-то убить время. Потом он возвращался в барак и лежал, куря одну безвкусную сигарету за другой, пока не выкуривал весь свой недельный паек, приберегаемый на воскресенье. Он разговаривал мало, и то только, если к нему обращались с вопросом. Однако такие, как Хойзелер, Келлер или Руфке, беспрерывно болтавшие о чем угодно, считали его не угрюмым, а просто молчаливым. Когда его спрашивали, он отвечал дружелюбно; когда Фриш показывал свои уморительные номера — параличную старуху, которая доит корову, близорукого кондуктора в вагоне или самое их любимое — Эмиля Яннингса, играющего Поля Крюгера, вождя буров, — Вилли улыбался и хохотал вместе со всеми. Товарищам он нравился, они восхищались его силой и выносливостью, но его душа была для них закрыта, так же как и их души — для него.
В пять часов — вот когда наступал самый сладостный час воскресного дня. Незадолго до пяти все надевали праздничные костюмы, такие же обтрепанные, как и будничные. Праздничная одежда Вилли состояла из синего шерстяного костюма, купленного девять лет назад. Костюм залоснился, но в общем выглядел прилично, если не считать разъехавшегося шва на спине. От работы у парового молота у него увеличились мускулы плечей и спины, поэтому пиджак стал узковат. Вилли был бы рад, если бы английские бомбардировщики оставили ему вместо костюма кое-что другое из его имущества: пару ботинок из настоящей кожи, или аккордеон, или альбом с фотографиями, которые они с Кетэ собирали больше двадцати лет. Но поскольку английский король решил даровать Вилли Веглеру синий шерстяной костюм и ничего больше, то он надевал этот костюм по воскресеньям, как надевал его уже девять лет по праздникам, — вот и все.
Приодевшись, они шли в столовую. «Сегодня не будет брюквы, ребята, — говорили они друг другу. — Сегодня — воскресенье». По воскресеньям их кормили вкуснее, чем всю неделю. Конечно, разве можно сравнить эту еду с воскресным обедом, который в прежние времена подавался дома, на кухне… но все же хоть какое-то разнообразие за целую неделю. Хлеб, суп, картошка, ломтик солонины, яблоко. Или колбаса с жареной картошкой, или тушенка из овощей и мяса и так далее. В прежние времена они презрительно плюнули бы при виде тех жалких порций, какие выдавали им теперь. Но в годы подготовки к войне, в годы «пушек вместо масла» они узнали, что их организмы способны выдерживать целый рабочий день на таком количестве пищи, какое раньше они съедали в один присест. Им давно уже не приходилось смаковать вкусную еду; они вставали из-за стола не насытившиеся, почти голодные. И все же они как-то жили… и даже работали.
После обеда начиналось самое интересное за всю неделю: поход в деревню. А лучшим в этом походе было самое его начало, когда они шли к шоссе через лес. В это время почти каждому из них — признавался он в том или нет — буйная фантазия рисовала одну и ту же картину: вот он встречает в лесу какую-нибудь одинокую крестьянку, муж которой на фронте, завязывает знакомство, а потом ложится с ней в постель. Всю неделю они предавались этой мечте, и к тому времени, как начиналась прогулка, их распаленное воображение не знало удержу. Лишь бы женщина, а какая — неважно. В первое время они высматривали хорошенькое личико или аппетитную фигуру. Прошло несколько недель, и хотя воображение рисовало им женщин, созданных по их вкусам, глаза их пленяла любая юбка. Они были отчаянно голодны — и все тут.
Однако голод этот не был чисто физическим. И хотя Хойзелер бесконечно расписывал свои былые победы, хотя Келлер вырезал десятки фотографий из порнографических журнальчиков, которые постоянно ходили по рукам в цехах, на самом деле они страстно мечтали снова о тихой семейной жизни, о доме, о своих детях… и о том, чтобы поскорее кончилась война. Даже заводя похабные разговоры о женщинах, они остро тосковали по дому и семьям. Это были усталые люди, изнуренные тяжелой работой и постоянным недоеданием. Живи они дома, они с трудом добирались бы до постели и засыпали мертвым сном, даже не притронувшись к женам. Но в этой похожей на кошмар жизни они вели себя, как распаленные подростки.