Крест поэта
Шрифт:
Пришел октябрь. Пустынно за овином.
Звенит снежок в траве обледенелой,
И глохнет жизнь под небом оловянным,
И лишь почтовый трактор хлопотливо
Туда-сюда мотается чуть свет,
И только я с поникшей головою,
Как выраженье осени живое,
Проникнутый тоской ее и дружбой,
По косогорам родины брожу
И одного сильней всего желаю —
Чтоб в этот день осеннего распада
И в близкий день ревущей снежной бури
Всегда светила нам, не унывая,
Звезда труда, поэзия
Чтоб и тоща она торжествовала,
Когда не будет памяти о нас...
Только ли Николай Рубцов задумался? Задумалось прежде всего — его поколение. А поколение задумалось потому, что уже давно-давно задумались деды и отцы: куда скакала тачанка? Почему у Анки, храброй и красивой, детей на свете не осталось? Зачем в России так много одиноких братских могил? Братский труд — понятно. Братская песня — понятно. Но — братская могила? А их у нас — тысячи, миллионы. А туруханские могилы? А колымские могилы? И тоже — братские, братские.
Вот и «глохнет жизнь под небом оловянным. И лишь почтовый трактор хлопотливо туда-сюда мотается»... А ныне в знакомом «грязном бездорожье» и трактор не нужен. Деревня вымерла. Она сперва постарела, постарела, ссутулилась, ослепла и замолкла: могил много, особенно — братских!.. А древние погосты, обычные погосты, и прибрать некому. Сиротские погосты. Брошенные погосты. Ничьи погосты.
По моим наблюдениям — Николай Рубцов сдержанно любил поэтов: трудно, осмысленно. Не любил — без неприязни: тоже трудно и осмысленно.
Так вправе ли мы винить Маяковского за безоговорочную взвинченность восторга, если пуля депрессии унесла его жизнь? Вправе ли мы боль Есенина считать «окончательно верной», если «С того и мучаюсь, что не пойму, куда несет нас рок событий» и сейчас — вопрос?
Поэт Николай Рубцов напоминает мне честного печника, кладущего печь. Каждый кирпич поднят и «пригнан» с крестьянским терпением, ладом и тайной мечтою: вот затрещит лучина, загудят своды, потеплеет в дому, испарится иней с бревен и рам, послышится в горнице речь, русская, не охрипшая от холода, голода и заварухи.
Лишь наивно оценивающий прошлое критик утверждает «независимую, подспудную» способность Николая Рубцова — не впасть в «совриторику», в скудобокую, худоребрую трибунщину и лозунговость. Талант поэта не бывает независимым от времени, истории, событий. А способность поэта, да еще такого, по-лесному настороженного, как Николай Рубцов, вся — в шелесте, в шорохе, в громе дня, вся.
Необходимость высказаться, вскрикнуть, позвать, отринуть, рождаемая в народе, охваченном социальным движением, реализуется поэтом, громким, как Владимир Маяковский, или нежным, как Сергей Есенин, не важно: принцип «реализации» един — детали истинны.
Чуткий, музыкальный, медленно смежающий веки, как мудрый токующий глухарь, — поэт Николай Рубцов! Да, Рубцов. Я заявляю: Николай Рубцов среди нас, поющий — очень думающий, декламирующий — очень думающий, спорящий — очень думающий, даже когда смеялся — думал... Гитара его не долбила по нервам, не изнывала, а тревожно уводила к памяти, к лугу, к погосту,
За Николаем Рубцовым — стоит, безусловно, ближе всех к нему, Сергей Есенин. Но, пусть меня опровергнут, и Маяковский рядом, тем паче в зачине творческого слога:
Я весь в мазуте,
весь в тавоте,
Зато работаю в тралфлоте!
Не спеши, критик, «разнести» меня за эти «открытия». Мое поколение росло под назидательным «прессом» Маяковского, потому оно молитвенно тянулось к Есенину. Но «пресс» Маяковского — «пресс» партпрограмм и прочих «исторических» манифестов, использовавших гранитный огонь Маяковского, огонь горлана-главаря. Я не хочу, нет нужды, задерживать Николая Рубцова на «пролетарской» лесенке, он быстро ее миновал и забыл.
Николай Рубцов в юностиВернувшись из-за морей, отштормившая юность поэта расширенными глазами, полными слез признания, слез разлуки, как бы заново «осела», вникла, внедрилась, вплакалась в родной край, вологодские деревни, села и города. Даже холмы и взгорья Вологодчины, как живые, она взяла на руки, тяжело подержала, показывая народу, и принесла их в Москву.
Николай Рубцов — редкий поэт. Тончайшие, почти еще блестковые, лишь еле-еле проносящиеся в душе и в голове наития, ощущения, сомнения, завязи догадок и порывов, он умело закреплял, соединял в хрупкий многозначный рисунок, наслаивал на этот рисунок робкую, почти неуловимую подтекстовую вязь, дополнял, наделял острыми приметами, и под сердцем, под сердцем, наедине со своими страстями и муками окрыленного вдохновения, лепил образ, и музыка находила музыку, дума находила думу:
Взбегу на холм
и упаду в траву.
И древностью повеет вдруг из дола!
И вдруг картины грозного раздора
Я в этот миг увижу наяву.
Пустынный свет на звездных берегах
И вереницы птиц твоих, Россия,
Затмит на миг
В крови и жемчугах
Тупой башмак скуластого Батыя...
Но вот — первая часть стихотворения, вводно-общая. Хотя и тут двуединое упоминание через «из дола»: «И древностью повеет вдруг из дола! И вдруг картины грозного раздора» — «вдруг» и снова — «вдруг», на весьма маленькой «площадке», есть — динамит поэта, магия взрыва. А вторая часть? Где:
Россия, Русь — куда я ни взгляну...
За все твои страдания и битвы
Люблю твою, Россия, старину,
Твои леса, погосты и молитвы,
Люблю твои избушки и цветы,
И небеса, горящие от зноя,
И шепот ив у смутной воды,
Люблю навек, до вечного покоя...
Россия, Русь! Храни себя, храни!
Смотри, опять в леса твои и долы
Со всех сторон нагрянули они,
Иных времен татары и монголы.
Они несут на флагах черный крест,