Криницы
Шрифт:
— Что ты мне тычешь Приходченко? — ещё больше разозлился Павел Павлович. — Ты на себя погляди! Над нами больше смеются, чем над ней!
Майя Любомировна побледнела, у нее даже дыхание перехватило.
— Так ты равняешь меня с ней! Негодяй! — И в мужа полетел учебник геометрии.
Книга больно стукнула его по носу. Майя Любомировна кинулась на кровать и уткнулась лицом в подушку. Такие истерики повторялись нередко, но учебник она пустила в ход впервые, и это очень обидело спокойного, кроткого Павла Павловича. Ему до слез стало жаль
«Нет, так продолжаться не может! Она убедится, что и у меня есть характер. Я ей докажу!» И он сам поверил в свою силу, решительность, и ему стало легче, даже раздражение против жены утихло: она слабая, безвольная женщина, вся во власти идеи переехать в город и приобрести там собственный домик, что с неё возьмёшь! Поглядев в зеркало на свой припухший нос, Павел Павлович сунул газету в карман и стал одеваться. Переделывать свою жизнь он начнет немедленно, не откладывая!
Майя Любомировна продолжала лежать, всхлипывая, но тайком внимательно следила за мужем. И как только он направился к двери, она кинулась за ним, ухватила за плечи.
— Не пущу! Никуда не пущу! Буду кричать!
А на другой половине хаты жили его родители, которые уже давно настороженно прислушивались к перебранке и в душе радовались — радовались первому протесту сына против гнета жены.
Павел Павлович растерялся, зная, что она и в самом деле способна закричать, и вынужден был пойти на компромисс.
— Успокойся! Что за глупости! Я схожу к Лемяшевичу, надо поддержать человека.
— В такую темень! Никуда ты не пойдешь! Не пущу! Они жили на выселках, километрах в двух от Криниц. Чувствуя, как тает его решимость, Павел Павлович, чтоб поддержать в себе твердость, опять разозлился:
— Пусти! Что это за жизнь! На двор выйти — надо у жены спроситься!
Майя Любомировна, увидев, что он не на шутку сердится, сразу переменила тактику: нежно обняла, поцеловала в ухо.
— Прости меня, Пашок, если я виновата. Прости. Я что-то плохо себя чувствую. Нервы. Пожалей меня, не ходи. Ведь я умру, пока тебя дождусь. Ночь на дворе!
Ему и в самом деле стало её жалко, и он великодушно согласился остаться дома.
— Ладно, я не пойду сейчас. Но молчать я не буду, — так и знай! Я за правду жизни не пожалею! Завтра же предложу всем преподавателям написать коллективное письмо в редакцию, — говорил он, раздеваясь.
Она молчала.
В тот же вечер Бородка заехал к Марине. Он давно уже не наведывался к ней и потому жадно обнял прямо на пороге, как только она открыла, поцеловал в пухлые горячие губы. Раздевшись, еще раз крепко прижал к себе.
— Заскучал я, Маринка, по тебе. Хорошая моя! Только рядом с тобой и отдыхаю.
Она счастливо смеялась и гладила мягкой рукой его колючие холодные щеки.
— А ты не больно спешил!
— Дела, Маринка, дела — голова кругом! Видишь, побриться некогда, пообедать по-человечески…
— Голодный?
— Голодный.
Она
— Я помогу тебе.
— Разожги плиту.
Она резала сало, хлеб, крошила огурцы, накладывала на тарелку маринованные грибы. А он стоял на коленях и щепал лучину от толстого соснового полена, подкладывал её в плиту, потом ободрал с березового кругляка бересту, поджег. Береста затрещала, свернулась, начадила пахучим дымом. Он держал её в руке и любовался тем, как она разгорается. Марина Остаповна с улыбкой наблюдала за ним, за его детской игрой с огнем.
— Я и не слышала, как ты подъехал, — сказала она, когда он наконец сунул бересту в плиту.
— А я пришел. — Он встал, вытер руки платком. — Ты знаешь, Маринка, придется тебе переводиться… Неловко мне как-то перед этим… Волотовичем… Понесла его сюда нелегкая! Как он тут?
— Переводиться? — переспросила она, раскладывая ломтики сала на сковороде. — Куда?.. Нет… Не хочу. Мне здесь хорошо.
— Хорошо? — насторожился он.
— А почему мне должно быть плохо?
— А если мне…
— Если ты стал таким трусом… я буду приезжать к тебе! Он захохотал.
— Ну и отчаянная же ты, Марина! Тебе всё — море по колено. Завидую я твоему характеру! Но не в трусости дело — пойми.
Он достал из кармана пальто бутылку вина и отнес в первую комнату, стал там прибирать со стола ученические тетради.
Поставив сковородку на плиту, Марина Остаповна тоже прошла за ним, хотела ему помочь, но взгляд её упал на газету, и лицо сразу стало серьёзным, хмурым.
— Артем, скажи откровенно: ты знал об этом? — она показала на газету.
— О чем? — удивился он. — О фельетоне про Лемяшевича?
— Какой фельетон? — Он взял газету. — Где? Черт возьми, газету некогда просмотреть. Три дня мотаюсь по району.
Марина вышла перевернуть сало и через двери смотрела, как он читает фельетон, как недовольно хмурится. «Значит, не знал», — решила она с радостью и спокойно стала разбивать яйца над сковородкой с жареным салом. Сало брызгало, злобно шипело, под сковородкой гудел огонь.
Артем Захарович уже понял, что все это может кончиться неприятностями, и, вспомнив свой разговор с заместителем редактора, мысленно выругал и себя и Стукова. Однако о разговоре этом решил никому ни слова, а потому, подойдя к двери, сказал Марине:
— Да, какие-то дураки пересолили.
— Значит, ты не знал?
— Первый раз слышу и вижу.
— Хорошо, что ты не знал.
— А почему ты, собственно говоря, так растревожилась? Из-за кого? Из-за Лемяшевича? Странно. Фельетон, конечно, дрянь… А вообще этого выскочку давно пора проучить…
— За что?
— Как за что? Да о том, что тут написано, — он хлопнул ладонью по газете, — ты же сама мне рассказывала.
— Ах, вот что! Значит, ты врешь, что не знал, это твоя работа.
— Ну, знаешь!