Кристина
Шрифт:
— Избежать встреч с Айрис, пожалуй, не удастся, — сказала она. — Куда ни пойдешь, везде натыкаешься на эту красотку. Но когда-нибудь я тихонько лягу на ковер и с наслаждением вопьюсь зубами в ее ножку.
Проводив ее, я поднялась к Эмили пожелать ей доброй ночи. Она лежала одетая на постели в ярко освещенной спальне.
— Я думала, ты уже спишь, — сказала я.
— Ах, я теперь почти не сплю. Мне и сейчас не хочется.
— Тогда зачем ты поднялась к себе так рано?
— Я знала, что тебе захочется побыть наедине со своей подружкой. Я теперь не нужна тебе. Я никому не нужна. — Ее немигающий
— Я не нужна тебе, — с каким-то отталкивающим самоуничижением произнесла она.
После таких сцен мне хотелось, чтобы поскорее наступило утро и я снова могла очутиться в конторе.
Глава IV
День начался многообещающе. С волнением и чувством какого-то необыкновенного открытия я читала новый американский роман, который принес мне Возьмем Платона (Так прозвали друга Дики Флинта, красивого смуглого юношу невероятных интеллектуальных устремлений. Низко росшие на лбу волосы придавали ему некоторое сходство с бизоном. Свое прозвище он получил потому, что одно время имел привычку каждую фразу начинать словами: «Возьмем Платона…»).
— Это замечательная книга, Кристина! Ты должна обязательно прочесть ее! Это пограндиозней, чем сам Толстой! Пограндиозней, чем Кэтрин Мэнсфилд! — Он выражал свой восторг бессвязными и отрывистыми фразами.
— Целый месяц я только и слышу, что об этой проклятой книжке, — заметил Дики со своей медлительной застенчивой улыбкой. — Если так будет продолжаться дальше, придется переменить ему прозвище. Будем звать его «Вопящий о Волке»[21], только, пожалуй, это будет напоминать индейца.
Книга называлась «Оглянись, ангел, на дом родной», и Возьмем Платона получил от своего друга из Иллинойса экземпляр первого американского издания. Я упивалась книгой и не могла оторваться от нее даже за ужином, несмотря на неодобрительное ворчание Эмили, что я читаю за столом. Я брала ее с собой в ванную и читала, лежа в воде, и отрывалась лишь для того, чтобы открыть кран с горячей водой, когда вода становилась совсем холодной. Я читала ее даже на крыше автобуса, хотя прыгающие строчки вызывали у меня головокружение.
Книга была написана для нас, для нашего поколения и нашего времени. Это была книга для молодежи, глупой, влюбленной, жаждущей молодежи, с ее смешными представлениями о вечности, с ее горячим сердцем и головой. Она была такой же неустоявшейся и бесформенной, как мы сами, и, как мы, была полна скрытого честолюбия, благородных порывов и отчаяния оттого, что мир целостен и прекрасен и мы никогда не сможем передать всей его красоты и сочтем за счастье, если хоть намеком, бессвязной фразой удастся рассказать о ней.
Я была пьяна от книги и в этом восхитительном состоянии опьянения пришла в контору, где меня ждали: записка от Нэда, назначавшего мне свидание днем в «Трокадеро»; мистер Бэйнард, веселый и напевающий, ибо он получил роль самого интересного молодого человека в пьесе «Сенная лихорадка», которую собиралось ставить этим летом любительское драматическое общество; и сияющий
— В воздухе запахло весной, — воскликнула мисс Розоман. — Какой восхитительный день!
И действительно, это был один из тех весенних дней, которые даже в Лондоне кажутся изумрудными или голубыми; сверкающий великолепный день, когда женщинам хочется надеть яркие платья.
— Грех работать в такой день, — робко заметила мисс Клик и, словно испугавшись, что мы расценим ее слова как непозволительное легкомыслие, поспешно добавила: — Но работать нужно.
Мисс Розоман, закинув руки, потянулась, отчего ее полная грудь упруго напряглась.
— Мне хотелось бы сейчас оказаться с моим дружком в Соннинге на берегу реки или еще где-нибудь.
Я была так счастлива, что меня даже не покоробили слова «мой дружок»; ни я, ни мои друзья не употребляли таких выражений.
Ты — ручеек,
я — ива.
Ты — божество,
я — прах…
— пел мистер Бэйнард слабым глуховатым голосом. Зная песню, я начала вторить ему, и как только он произносил «Ты…», я подхватывала на низкой ноте: «Ты — ручеек…»
В приемной под аккомпанемент гудящего пылесоса Хэттон пел свою любимую «Рано утром поднимайся…» Солнце щедро вливалось в окна, рисуя на блестящем паркете спокойные золотые квадраты. День, как никогда, начался хорошо. Мои мысли были заняты попеременно то Томасом Вульфом, то Нэдом, и в это утро я работала с той великолепной точностью, которая доступна секретарям-машинисткам лишь в состоянии полного транса. Я стенографировала письма мистера Фосетта, не слыша ни единого слова из того, что он диктует, и, когда пришло время их печатать, они показались мне совершенно незнакомыми и очень интересными. В двенадцать часов (обычное время моего перерыва), радостная и счастливая, я отправилась на свидание с Нэдом.
Он еще ни разу не приглашал меня к ленчу, главным образом потому, что время моего перерыва было весьма ограниченным; тем более необычным показалось мне теперь это приглашение. Ресторан был довольно шикарный, и я радовалась, что на мне мой новый серый костюм и шляпка.
— Мило, — сказал Нэд, с удовлетворением оглядев меня с ног до головы. Он провел меня в жаркий, залитый светом электрических ламп обеденный зал ресторана. Запах жареного мяса вызвал чувство голода. Было приятно чувствовать себя голодной, красивой и влюбленной.
Как всегда, Нэд принялся расспрашивать меня о моей жизни, моих привычках, вкусах, симпатиях и антипатиях, о моих немногочисленных детских романах и о моих друзьях — Айрис, Каролине, Дики, Лесли и Возьмем Платона. Моя манера рассказывать забавляла его, глаза его блестели, были спокойны, полны нежности и легкой иронии, но где-то в глубине их притаилось что-то незнакомое, настораживающее.
— Неплохо для такой маленькой девчушки, — заметил он, заставив меня назвать ему имена четырех юнцов, из-за которых я поочередно проливала слезы где-то между двенадцатым и шестнадцатым годом моей жизни. — Но больше я этого не потерплю. Довольно всяких Дики, Лесли и Платонов.