Кроссуэй. Реальная история человека, дошедшего до Иерусалима пешком легендарным путем древних паломников, чтобы вылечить душу
Шрифт:
Впрочем, я не спросил, что стало с ее делом, и не спросил о молитве, которую она спрятала мне в карман – где она ее слышала? На чьих-то похоронах? Учила ей ребенка? Или молилась так сама, глубокой ночью, очнувшись от кошмара?
Этого я так и не узнал.
Под номером четырнадцать на улице Гарине обретался трехэтажный особняк с двумя дверями на фасаде. Стены, обшитые разноцветными панелями, придавали дому вид детского сада. На нижних этажах доктор Кьюле устроил настоящие оранжереи – и передвигал кустарники самым причудливым образом, защищая растения от мнимых сквозняков. Он был чопорным и щепетильным, и его шевелюра закрывала уши.
– А что вы за доктор? – спросил я.
– Я на пенсии, – ответил
Ужинали мы парой разогретых стейков и молчали – слушали по радио о вторжении Франции в Мали. После стейков доктор принес поднос с сыром, но тот выскользнул из рук и упал на пол, и старик, понуро опустив взгляд, долго смотрел в пол, слишком смущенный, чтобы убирать.
В девять часов раздался громкий стук в двери – сперва в одну, потом в другую. Вернулась Колетт – принесла зимние кроссовки.
– Что мне деньги? – сказала она. – Я не курю. Не пью. Куда мне их тратить?
И так было не раз. Ночь за ночью незнакомцы впускали меня к себе в дом, кормили и давали ночлег. Сперва я был поражен таким гостеприимством: оно казалось отголоском иной эпохи – но вскоре я уже привык на него полагаться. Столбик термометра танцевал вокруг нуля: может, холод делал людей добрее? Так я и шел вперед, с теплым и радостным чувством – словно мог пересечь всю страну на одном только милосердии.
После Шампани три дня тянулись пустыри. Каждый вечер меня пригревала какая-нибудь семья. Мужья – фермеры с загрубелыми красными руками и обветренными лицами – могли полчаса разводить костер, взвешивая в пальцах каждую дровинку. Когда я спрашивал о работе, они отвечали, не поднимая глаз. Будет холоднее, предупреждали они. Самый холодный январь с восемьдесят пятого. Их жены, труженицы местной ратуши, хотели знать все о моих родителях, о братьях, о сестрах, их имена, их возраст, где они живут, где работают… А куда иду я? Через Альпы? Пешком? – и они писали мне бесконечные списки телефонных номеров: чрезвычайные службы, жандармерия, сельский староста, приходской священник, ближайший госпиталь, пара-тройка государственных контор, вызов спасателей на вертолете…
НОЧЬ ЗА НОЧЬЮ НЕЗНАКОМЦЫ ВПУСКАЛИ МЕНЯ К СЕБЕ В ДОМ, КОРМИЛИ И ДАВАЛИ НОЧЛЕГ. ТАК Я И ШЕЛ ВПЕРЕД, С ТЕПЛЫМ И РАДОСТНЫМ ЧУВСТВОМ – СЛОВНО МОГ ПЕРЕСЕЧЬ ВСЮ СТРАНУ НА ОДНОМ ТОЛЬКО МИЛОСЕРДИИ.
Меня пускали спать в детскую, увешанную плакатами: мотоциклы, пустынные багги, логотипы ралли Париж-Дакар, плюшевые мишки в шкафу, неизменные коробки «Лего» под кроватью. Хозяева комнат давно выросли и покинули родной дом, и вечерами родители рассказывали мне, что в селах нет работы, что службы закрываются, что Францию наводнили мигранты…
Днем я шел по равнинам Южной Марны. Будь сейчас лето, эта часть Дороги франков могла бы свести с ума своей тоской – но зима превратила акры злаков и фуража в арктическую пустошь. Мир отбелил поля и небо, не оставив им ни крупинки цвета, ничего, кроме девственно белого покрывала, что раскинулось от дороги до самого горизонта и словно саван, легло на землю, повторив все ее очертания. Иногда я замечал джип, электроподстанцию или комплекс фермерских построек, но здесь, на давящем фоне нескончаемого снежного простора, они казались маленькими, ненастоящими, игрушечными…
Один раз я прошел мимо ветряной фермы. Издалека турбины напоминали деревья, пораженные молнией, с выбеленными стволами и содранной корой, а ближе к ним услышал, как воздух прорывается
Один поселок оказался заброшенным. Я прошел мимо обветшалых домов с ободранными стенами и торчащими кольями стропил, мимо спален, под которыми виднелся голый каркас… Дом на окраине кичился новой дверью и пролетом, но стоял посреди груды обломков, раскиданных повсюду, как будто здесь случилось землетрясение. Я даже побродил по этим руинам, наткнулся на ящик детской одежды и заваленный шлакоблоками трактор, а потом меня облаяла сидевшая на цепи немецкая овчарка – и я отправился на юг, оставив равнины позади.
Ощущение чуда длится недолго – вот и мое вскоре сменила рутина. В холмах над рекой Об я увидел, как рубят лес. Дорога вела прямо через изрезанную колеями просеку, широкую, словно шоссе. Пеньки торчали на склонах, заваленных корой и опилками, все это смешивалось в промокшей земле и превращалось в черную грязь, чавкающую под ногами и норовящую с каждым шагом сдернуть с меня ботинки.
К вечеру, когда небо отяжелело от снежных туч, я прошел мимо старой охотничьей избушки, пропахшей мхом, торфом, древесиной и плесенью, и вышел на новую просеку: эта вела вниз, к Долине Горечи.
До самой долины я дошел уже в сумерках. Тропинка окончилась старой, местами разрушенной кирпичной стеной. За ней виднелись посты часовых и цепной забор, колючая проволока и бетонные блоки, а дальше шла широкая территория, заставленная приземистыми зданиями с решетками на окнах. На моей карте это место значилось как аббатство Клерво. Только последние монахи ушли отсюда уже лет как двести, и теперь здесь размещалась тюрьма.
Когда-то аббатство играло главную роль среди французских монастырей. Но Наполеон превратил его в трудовой лагерь для тысяч уголовников и в тюрьму строгого режима для политических заключенных. С тех пор в стенах Клерво успели перебывать и воинствующие социалисты, и ультраправые радикалы, и анархисты, и террористы, и революционеры, и именно потому во второй половине XIX века этот список пополнил даже князь – Петр Кропоткин.
Кропоткин, дальний потомок Рюриков, средневековых правителей Руси, родился в Москве в 1842 году, в двадцать стал офицером имперской армии и исследовал для Русского географического общества Маньчжурию и Сибирь, а позже – Скандинавию. В тридцать он объявил себя анархистом и примкнул к социалистическому кружку «чайковцев», спустя два года его арестовали за революционную пропаганду и заточили в Петропавловской крепости на окраине Петербурга, он бежал, укрылся в Женеве, жил там до 1881 года, потом его изгнали и оттуда, а вскоре, во Франции, обвинили в принадлежности к организациям, ведущим подрывную деятельность, и приговорили в пяти годам заключения в Клерво.
Обо всем, что ему довелось пережить, Кропоткин рассказал в книге воспоминаний – «В русских и французских тюрьмах». Во время его заключения в бывшем аббатстве содержалось то ли полторы, то ли две тысячи заключенных. В главном отсеке обрабатывали металл – делали железные койки, мебель, подзорные трубы, рамы для картин. Там же размещались мастерские, где выделывали бархат, суконную ткань и холст, мукомольные мельницы и дворы для рубки известняка, песчаника и мела. Четыре паровых двигателя, питавшие тюрьму энергией, грохотали день и ночь, окутывая долину дымом сотен труб. «Мануфактурный город», как писал Кропоткин.