Кровь неделимая
Шрифт:
А Егорка тем временем отчаянно скучал по Щорсу. Он так привык к заботе, даже к голосу старого вора, что сейчас чувствовал, как его второй раз в жизни бросили, оставили один на один с этим мерзким и страшным миром. Нормальным и добрым он его уже не помнил. «Держись, пацан», – звучало у него в ушах. И он держался. Целых десять дней. И за эти дни в камере произошло одно событие, которое едва не стоило Егорке жизни. Дождливой ночью, когда разразилась небывалая для средней полосы России гроза, в камере то и дело полыхали отблески молнии. Каждый раз молния как будто подкрадывалась откуда-то снизу и расчерчивала острыми кинжалами потолок. В ее огне, казалось, плавилась даже железные
Никто не спал, почти все натянули на себя одеяла, дрожа больше от нервного напряжения, чем от ночной прохлады. Только Егорка и Щасик стояли недалеко от окна, с жадностью ловя грозовые звуки.
– Пацаны, закройте фортку, – пискнул Васька, – холодно.
Но на него никто даже не оглянулся. Но очередной всполох молнии заставил вздрогнуть даже Егора и Щасика. Внезапно через решетку, как вор, медленно вполз маленький яркий сгусток огня. Сверкающий шарик умудрился не задеть металлические прутья, медленно вплыл в камеру, замер на секунду и поплыл в сторону Егора. Даже при солнечно желтом свете шаровой молнии видно было, как Егор побледнел и застыл. Щасик, движимый какой-то непонятной ему силой вдруг поднял руки и замахал:
– Иди ко мне, иди ко мне! – молния, качнувшись, как будто услышала призыв или почувствовала движение воздуха. Она, как живое существо, медленно поднялась на уровень головы Щасика и поплыла в его сторону. Все замерли, как замирают наблюдатели за казнью на электрическом стуле.
Молния, в очередной раз ударившая как будто у самого окна камеры, внезапно протянула тонкий ослепительный луч, как будто соединившись с молочно-желтым шаром, он вспыхнул, как лампочка и беспомощно рассыпался на тысячи маленьких колючих искр.
Женька стоял с опаленным лицом, без бровей и ресниц, и глаза его были крепко зажмурены. Волос на голове у него почти не было, они как будто скрутились в маленькие пожухлые спиральки, и от них шел легкий неприятный дымок.
В лазарет их забрали обоих. Врач в первую очередь обеспокоено осмотрел Егорку:
– Я за тебя головой отвечаю, парень, ты смотри, это…, побереги себя.
И только затем он обратил свое внимание на обгоревшего Щасика.
– Повезло тебе, Евгений, – добродушно констатировал он, – если б не зажмурился, без глаз бы остался.
– Испугался я, – неожиданно для себя признался Женька и испуганно посмотрел на Егорку.
– Я тоже, – успокоил его Егор, – спасибо тебе, Женька, ты спас меня.
– Щорсик, возьми меня с собой, – неожиданно сказал Женька.
– Куда? – удивленно поднял брови Егорка.
– Хоть куда, я хочу быть всегда с тобой.
Егорка внимательно посмотрел в безволосые Женькины глаза и вдруг понял, как он нуждался именно в таких вот незатейливых искренних словах.
Они разговаривали, как будто врача не было рядом. Да и то сказать, где еще могли они поговорить откровенно, не строя из себя перед сокамерниками отпетых преступников. Они были обыкновенными мальчишками, брошенными судьбой, родителями, государством. И только обещание старого Щорса вытащить на волю Егорку сулило им надежду.
Когда Егорку в очередной раз забрали на перевязку, он больше в камеру не вернулся. Не вернулся и Щасик. Васька, прождав их до вечера, накостылял одному-двум особо настырным сокамерникам, и торжественно занял место Егорки. В камере власть менялась часто. Васькиной власти никто рад не был.
Глава 8
В то утро Василиса Андреевна проснулась рано. Она проснулась от собственного крика, который
– Ты что, старая, заболела? – Захар Михайлович повернул к жене заспанное лицо.
– Спи, Захар, спи, это так – морок у меня, заслонку, видать, закрыла рано. Пойду водицы хлебну.
Василиса Андреевна прошла в сени, зачерпнула ковш воды, принесенной вчера вечером из родника. Вода из него почему-то долго оставалась студеной и сейчас памятно скользнула по зубам зимним холодом. Василиса Андреевна постояла босиком на прохладном полу сеней, потом подошла к небольшому низкому окну. Голубоватый зимний рассвет уже скользил по высоким сугробам, расцвечивая их холодными синими искрами. И этот леденящий рассвет, и этот снег, и сон, четким воспоминанием скользнувший ночью в ее сознании, напомнили ей события, которые хотелось забыть за-ради спокойной жизни и, в то же время, забыть было совестно. Да и как забыть то, что снилось так часто, что иногда казалось ей настоящей жизнью. А то, что происходило днем, было лишь зыбким сном?
«Совсем ты, старая, с ума спятила, – думала Василиса Матвеевна, – в зеркало-то посмотри – тебе уж ко встрече с Господом готовиться надо, а ты все видишь себя молодой да красивой!».
Она подошла к старому тусклому зеркалу, за ненадобностью приспособленному в углу, возле новой раковины. Сквозь мелкую сетку трещин она вдруг увидела не свое постаревшее лицо, а лицо человека, и спасшего ее жизнь, и надломившего ее. Его взгляд скользнул по лицу Василисы Матвеевны и растаял, и зеркало уже ничего не отражало, потому что в сенях на самом деле было еще темно, и рассмотреть собственное отражение в таком сумраке было невозможно.
«Мороки, – устало вздохнула Василиса Матвеевна, – и как это я с ума не сдвинулась за столько-то лет». Она понимала, что чувство вины, пластавшее ее дух который уже десяток лет, не отпустит ее до конца. «Может и вправду, надо было лечь рядом с ним в могилу, что б не мучиться самой и не мучить Захара, – привычно и в который раз рассуждала она.
Она никак не могла простить себе тот давний грех, молила тысячу раз о прощении Бога, и Он, наверное, давно простил ее. И грех это было, не прощать себя, если Всевышний простил, она знала это и все-таки мучила себя и мучила. Она понимала, что ее мучениям на самом деле есть другая причина, другая вина – отступничество, но это было страшнее смерти и она заслонялась от него картиной казни, вновь и вновь вслушиваясь в автоматную очередь, как будто пытаясь собственной грудью поймать те пули.
Она помнила, как офицер СМЕРШа небрежно махнул рукой, и сухая автоматная очередь отдалась в ее ушах негромким звуком. Как будто кто-то из ребят созорничал и надломил над ее ухом сухую ветку. И три далекие от нее фигурки, четко обозначенные на снегу, вдруг согнулись, как будто этот треск дал им команду наклониться вместе, в одну секунду. И они послушно согнулись, как будто кланяясь и ей, и капитану с красными новенькими погончиками, и двум пожилым солдатам, экономно расстрелявшими троих приговоренных. Полицаи упали некрасиво, как-то набок. Наверное, эта неловкость случилась из-за того, что у них были связаны сзади руки. А тоненькая фигурка немецкого солдата упала навзничь, на спину, и руки его успели беспомощно взмахнуть, как будто надеясь еще надеть зачем-то снятые перед казнью очки, и улеглись ровненько так…, как будто он и мертвый стеснялся своего нелепо высокого роста и узеньких плеч. Его и связывать-то не стали перед расстрелом, столь очевидна была его неспособность к сопротивлению или даже резким движениям.
Конец ознакомительного фрагмента.