Круглая Радуга
Шрифт:
И слова мои слуху вашему,
Кажутся лепетом несмышлёныша.
Оттого, что глаза мои унёс Кыргызский Свет,
Как дитя теперь щупаю Землю.
Это к северу, в шести днях пути,
По ущельям серого цвета смерти,
А потом через каменную пустыню,
К горе, чья вершина белая юрта.
И если ты прошёл безопасно,
Место чёрного камня найдёт тебя.
Но если ты для этого не рождён,
И оставайся со своей женой, в кибитке,
И никогда не найдёт тебя Свет,
И сердце твоё станет тяжким от старости,
А глаза закрываться будут только для сна.
– Готово,– грит Чичерин.– Поехали, товарищ.– Снова в пути, свет костров умирает за спиной, звуки струн, деревенского гулеванья, вскоре проглочены ветром.
И вперёд к ущельям. Далеко к северу, белый пик горы мигает в последнем свете солнца. Здесь внизу, уже затенилось вечером.
Чичерин достигнет Кыргызский Свет, но не своё возрождение. Он не акын, и сердца его никак не готово. Он увидит Это перед рассветом. Он проведёт 12 часов затем, навзничь в пустые, доисторический город больше, чем Вавилон, лежит удушенный минеральным сном на один километр глубже его спины, покуда тень высокого утёса, вытягиваясь в острие, танцует с запада на восток, а Джакып Кулан выхаживает его, как заботливый ребёнок куклу, и вытирает кружева пены с шей обеих лошадей. Но однажды, подобно горам, подобно молодым ссыльным женщинам определённо влюблённым, не познавшим его, подобно утренним землетрясениям и гонящему тучи ветру, в очередной чистке, войне, подобно миллионам миллионов душ ушедших до него, он едва сможет вспомнить Это.
Но в Зоне, затаившись в летней Зоне, Ракета ждёт. Его снова потянет на тот же путь...
* * * * * * *
На прошлой неделе, в Британском секторе где-то, Слотроп, которому хватило дури напиться из паркового пруда в Тиргартен, подхватил хворь. Любой Берлинец в эти дни достаточно научен кипятить воду перед питьём, хотя некоторые после этого ещё и настаивают в ней всякую всячину для чая, типа луковиц тюльпана, что нехорошо. Поговаривают, что сердцевина луковицы смертельный яд. Но они продолжают своё. Однажды Слотроп—или Ракетмэн, как его скоро начнут называть—подумал, что мог бы предупредить их про всякое такое типа тюльпановых луковиц. Внести сюда малость Американского просвещения. Но он от них просто в отчаянии, ходят под этой своей маскировочной сеткой Европейского страдания: он отдёргивает кисею за колышущейся кисеёй, чтобы всякий упереться в ещё одну, непроницаемую...
Так что, вон он под деревьями в летней листве, в цвету, многие срезаны взрывами горизонтально, или же расщеплены на лучину и дранки—тонкая пыль с дорожек для верховой езды подымается в лучах солнца сама собой, призраки лошадей всё ещё рысят в своих ранне-утренних прогулках по парку мирного времени. После ночи без сна и сдыхая от жажды, Слотроп лежит животом на земле и хлебает воду, просто старый бродяга, что спешился тут у бочага... Дуболом. Рвота, судороги, понос, и кто он после этого читать тут лекции про луковицы тюльпана? Ему удаётся заползти в брошенный погреб, через улицу от разбомблённой церкви, свернуться калачиком и проваляться следующие дни, мучаясь лихорадкой, дрожью, испражняясь обжигающим как кислота говном—пропащий, один на один с тем кулаком сверхсильного нацистского кино-злодея, лупящим его по животу ja—ты у меня усрёшся, ja? Не знает, увидит ли он Бёркшир ещё хоть когда-нибудь. Мама, мамочка! Война закончилась, почему я не могу поехать уже домой? Нэйлин, отблеск от её Золотой Звезды подсвечивает подбородок, словно лютик, ухмыляется от окна и ничего не говорит...
Жуткое время. Галлюцинации полные Ролс-Ройсов и ботинков в ночной мгле, гоняются за ним. На улице женщины в платках апатично роют траншеи для чёрной водопроводной трубы, протянувшейся вдоль бордюра. Весь день они болтают, смена за сменой, до самого вечера. Слотроп лежит в том месте, где солнечный свет навещает его погреб на полчаса, прежде чем отправиться в другие с жалкими лужицами тепла—извини, пора идти дальше, выдерживать расписание,
Один раз Слотроп просыпается на звуки Американского рабочего подразделения, маршируют по улице в ногу под счёт Африканского голоса—левай, левай, левай, а-пра-ву, левай… типа Германской народной песенки с подъёмом мелодии на слове «праву»—Слотроп может представить манерный взмах его руки и голову в полуобороте, когда тот прищёлкивает подошвой, как муштруют новобранцев… может видеть его улыбку. На минуту его охватывает совсем безумное желание выбежать и умолять их, чтобы забрали его обратно, просить политического убежища в Америке. Но он слишком слаб. Желудком и сердцем. Он лежит, слушая как слаженный топот и голос удаляются вдоль по улице, звук его страны угасает... Угасает как призраки ВАСФ, заматерелые ПеэЛы, минуют, как перекати-поле, перекрёстки его памяти, толпятся на крышах товарняков забвения, заплечные мешки и карманы нищих беженцев набиты трактатами, которые никто не читает, приискивают другого хозяина: бросили навсегда этого тут Ракетмэна. Где-то, между жжением в его голове и жжением в его жопе, если эти два удаётся разделить и усинхронить с тем умирающим строевым шагом, он раскручивает фантазию, в которой Тирлич, Африканец, снова находит его—приходит с предложением плана побега.
Потому что, похоже, перед этим они и вправду встречались снова, у заросшего тростником края болота южнее столицы. Небритый, пропотевший, вонючий Ракетмэн неугомонно рыскающий по окраинам, среди своих: солнце подёрнуто дымкой и вонью гниющего болота похуже, чем от Слотропа. После двух или трёх часов сна за последние пару дней. Он натыкается на Schwarzkommando, выуживают куски ракеты. Эскадрильи чёрных птиц кружат по небу. У Африканцев вид партизан: там и сям обноски формы Вермахта и SS, изношенная гражданская одежда, только значок у всех одинаков, прицеплен на ком где виднее будет, рисованная стальная эмблема красного, белого, синего, вот так:
Переделка знака Германских вояк явившихся в 1904 в Юго-Западную Африку подавлять Восстание Иреро—им подкалывали заломленный край широкополой шляпы. Для Иреро Зоны эмблема стала чем-то глубоким, полагает Слотроп, возможно малость мистическим. Хотя и опознал— Klar, Entl"uftung, Z"undung, Vorstufe, Hauptstufe, пять положений стартового ключа в машине управления А4—Тирличу он не признаётся.
Сидя на склоне холма, они едят хлеб и сосиски. Дети из города бродят вокруг куда вздумается. Кем-то установлена армейская палатка, кто-то привёз бочонки с пивом. Сборный оркестр, дюжина духовых в облезло-золотых и красных униформах с кисточками играют номера из DieMeistersinger. Дым жареного жира плывёт по воздуху. Хоры выпивох поодаль временами взрываются хохотом или какой-нибудь песенкой. Это вознесение ракеты: новое празднество в этой стране. Вскоре внимание фольклористики обратится на то, как близок день рождения Вернера фон Брауна к Весеннему Равноденствию, и всё тот же Германский энтузиазм, что когда-то катил по городам цветочные ладьи и устраивал потешные баталии между юной Весной и старой, смертельно бледной Зимой, начнёт воздвигать странные башни из цветов на открытых местах и лужайках. А юный лицедей-учёный будет водить хоровод со старухой Гравитацией или другой такой же паяц, а детишки от восторга смеяться...
Schwarzkommando напрягают жилы по колено в грязи, полностью отдались спасению боевого утиля, текущему моменту. А4, которую они вот-вот вытащат, использовалась в последней отчаянной битве за Берлин—бесплодный пуск, боеголовка не взорвалась. Вокруг её могилы они вгоняют доски, закрепляют подпорками, передают обратно грязь вёдрами и деревянными бочонками вдоль человечьей цепи выплеснуть на берегу вблизи их автоматов и ранцев.
– Выходит Марви был прав. Вас не разоружили.
– Они не знают где найти нас. Мы оказались неожиданностью. Даже сейчас в Париже есть влиятельные клики, не верящие в наше существование. И, чаще всего, я тоже в сомнении.
– Это как это?
– Ну я думаю, что мы тут, но только лишь статистически. Как вот тот валун, вероятность которого тут всего лишь около 100%—он знает, что он тут, как и все тут присутствующие. Но наши шансы быть именно тут именно сейчас немногим больше, чем один к одному—малейшее изменение вероятностей и нас нет—щёлк! И как не бывало.