Крушение Агатона. Грендель
Шрифт:
— Верхогляд, мальчик мой, о Сое, прадеде Ликурга, рассказывают такую историю{13}. Однажды летом, в страшную жару, в пустынной и каменистой местности он атаковал царя Клиторцев, и при этом у обеих армий не было воды. К концу дня Клиторцы предложили заключить перемирие на следующих условиях: Сой откажется от всех завоеванных земель и захваченной добычи, и тогда обе армии смогут спастись, спокойно напившись из ближайшего источника. После обычных клятв и заверений армии двинулись к ручью в трех милях от места сражения, и, пока Клиторцы пили, Сой и его Дорийское войско стояли скрестив руки и ждали. Когда Клиторцы напились, царь Сой подошел к ручью и ополоснул лицо, не выпив ни капли воды, затем резко повернулся и увел свое войско по пыльной дороге, выказав презрение врагам и сохранив все завоеванное, поскольку ни он, ни его воины не утолили жажду.
Эта короткая спартанская легенда отнюдь не вымысел.
И начинает рассказ о Ликурге, величайшем из героев Спарты.
— В молодости Ликург восемь месяцев правил Спартой. Когда он был царем, выяснилось, что жена его брата, бывшая царица (славившаяся своей жадностью и неряшливостью и к тому же слабоумная), до сей поры бесплодная, вдруг забеременела. С характерной для него уверенностью в своей непогрешимости Ликург немедленно объявил, что царство принадлежит ее ребенку, если это будет мальчик, а сам Ликург по закону может править государством только как опекун наследника. Вскоре после этого царица сделала ему предложение: она найдет способ избавиться от ребенка, если Ликург женится на ней. Ликург долго и мучительно раздумывал — скрежеща зубами, насколько я его знаю, — покрываясь прыщами от бешенства при мысли о злокозненности этой женщины.
Я изложу тебе суть дела в таком поэтическом видении:
Ликург чеканит шаг — аж лопается мрамор На этаже четвертом. Трещины — как раны. Чернобород и сердцем черен, злобный гном Лягает стену с разворота сапогом. Другую — также. Черных трещин ветви вьются, Как молнии. Все рушится, и остаются Обломки кучей, пыль столбом. Но — боже! — вот Рассерженный Ликург из праха вновь встает. Такую б нам отвагу, ярость, При этом, дай бог, не под старость,— С судьбою мы сошлись бы в схватке, Борясь на жизненной площадке И кувыркаясь в беспорядке,— Вот так у змей проходят блядки.Я застонал и закрылся руками. Мог бы, по крайней мере, иметь хоть чуточку уважения к видениям. И к дактилям! В свое время он был самым знаменитым поэтом Афин или, по меньшей мере, одним из самых знаменитых. Неужели для него нет ничего святого?
— Но это еще не все, — сказал Агатон. Он прочистил горло и подтянулся, пытаясь выглядеть строже. — Ликург пустился на хитрость. Он притворился, что принимает предложение царицы, и послал к ней гонца, чтобы передать свою благодарность и признательность — ха! — но уговорил ее не устраивать выкидыш, поскольку это, мол, вредно для ее здоровья и даже опасно для жизни. Он сам позаботится, чтобы ребенка убрали с дороги, когда тот родится. Подошло время родов, и Ликург, узнав, что у нее начались схватки, отправил людей неотлучно наблюдать за царицей и приказал им, если родится девочка, отдать ее матери — пусть нянчится с ней или съест ее на обед, как ей больше нравится. — Агатон захихикал, представляя себе эту картину, но осекся и помрачнел. — Но если у царицы родится мальчик, он велел доставить его к себе, где бы он ни находился и что бы он ни делал. Случилось так, что Ликург ужинал с влиятельными людьми города, когда царица разрешилась мальчиком, которого незамедлительно принесли и положили на стол перед Ликургом. Ликург взял ребенка на руки и провозгласил, обращаясь к окружающим: «Граждане Спарты! Вот наш новый царь!» Произнеся эти слова, он усадил мальчика на трон и нарек его Харилаем, что значит «Радость Народа». И все это без тени насмешки, без тени сомнения, не испытывая никакого стыда ни за свои действия, ни за странное поведение царицы. Нет нужды говорить (хотя история об этом умалчивает), что никто не засмеялся. Они были спартанцами.
Агатон покачал головой, губы его дрожали. Он находил эту историю весьма трагичной и одновременно приходил от нее в бешенство.
— Позднее, — сказал он, — когда матрона, как и следовало ожидать, в ярости набросилась на Ликурга, угрожая убить и его и ребенка, а царем сделать своего брата Леонида, Ликургу на ум не пришло ничего другого, как сбежать от царственной мамаши. (Она была женой его покойного брата, и в ее жилах текла кровь царей.) Он собрал свои пожитки и двинулся изучать существующие системы законов, решив не возвращаться в Спарту до тех пор, пока его племянник не повзрослеет и не обзаведется наследником. И вновь никто не смеялся. Ликурга проводили до городской черты с глубоким уважением к его благородству. Он побывал на Крите, в Азии, в Египте, в Афинах. Куда бы он ни приезжал, он всюду стоял как рассерженный
Агатона начало трясти, на этот раз от негодования.
— Он отмечал в своих записях: «Новый вид возникает и становится жизнеспособным и сильным после долгой борьбы с исключительно неблагоприятными условиями. С другой стороны, из опыта животноводов известно, что те животные, которые получают избыточное питание, преизобильно отличаются всяческими неправильностями и уродствами (а также чудовищными пороками). Обдумать неумеренность крестьян в еде и скудные трапезы истинных аристократов». Страдание сделало его обжорой.
С этими словами он повернулся и, весь дрожа, уставился на меня безумным взглядом. В волнении он разлохматил себе всю бороду и выглядел теперь как дерево, опутанное водорослями после урагана.
— Большим обжорой, чем ты, учитель? — спросил я. — Хе, хе, хе. — Это, несомненно, был опасный вопрос, но его злость заразила меня. В любом случае я сумею его опередить. Можно преградить ему путь, опрокинув стол, а если понадобится, я размозжу ему голову лампой.
— Йааррх! — прорычал он — или что-то вроде этого — и шагнул ко мне.
Я спрыгнул с лежанки, схватил одеяло и растянул его, как тряпку перед быком. Шея у Агатона раздулась, как у кобры, но он понимал, что находится в невыгодном положении, и просто погрозил мне пальцем, втянув щеки.
— Посмотри на себя, — сказал я. — А прикидывался таким мудрым, исполненным софросины{14}! Ты такой же, как все!
— Вовсе нет, — рыкнул он. — Это потому, что ты разбил мой кувшин!
— Он был пуст, — прорычал я в ответ.
Агатон подумал. Лицо его медленно сморщилось, словно стянулось в узел.
— Это верно, — сказал он, и голос его дрогнул. — Вот за что я люблю тебя, Верхогляд. Даже в этот собачий холод ты не забываешь об Истине.
Он улыбнулся и сделал еще шаг ко мне, но я был настороже. Я двинул между нами стол. Агатон вздохнул, и лицо его вновь разгладилось. Я думал, он сейчас заплачет.
— А, ладно, — сказал он как обычно.
Сразу после этого пришел тюремщик с двумя тарелками. Пережаренная капуста.
— Мы едим только лук, — сказал я, подлизываясь к учителю.
Тюремщик промолчал.
Мы сели за стол друг против друга и начали есть.
Агатон все еще дрожал.
— Они все на одно лицо, эти спартанцы, — прошептал он.
Я кивнул, продолжая есть.
Агатон вежливо улыбнулся стражнику и затем опять зашептал, горячо и неистово:
— Я вовсе не из этих безумцев. Я афинянин. Именно! Первоначально я был профессиональным переписчиком; когда-то я был главным писцом самого Законодателя Солона. Я образован и цивилизован, даже чересчур! Я это, конечно, скрываю. Я уже так долго это скрываю, что мне самому нелегко об этом помнить. Даже в отношении простых вещей мой разум блуждает, как слепец, нащупывающий в траве дорогу своей палкой. Но я справляюсь. Да! Я напоминаю себе о том, что крысы в моей камере — как и ты, дорогой Верхогляд, — нравственно не оскорбляют меня, хотя они, конечно, пугают меня, мохнатые до невозможности в своих коричневых зимних одежках («Лето», — пробормотал я). — Его глаза потемнели, будто покрылись сажей. — Они материализуются, словно по волшебству, на границе света, который отбрасывает лампа, или возле тлеющих углей жалкого очага, и они приходят прямо ко мне, шныряют, их скользящие тени крадутся за ними, как кошки. Их близко посаженные, угольно-черные тупые глазки никогда не движутся, даже не моргают. Спартанец в естественном отвращении убил бы их на месте не раздумывая. «Для высших людей, — говорит Ликург, — зло — это не то, что плохо в некой теоретической системе, а то, что вызывает у них отвращение по отношению к ним самим». («Хи-хи-хо-ха», — отвечаю я.) Но хотя я долгое время прожил в Лаконии, я не совсем утратил чувство философской объективности и способность посмеяться, особенно над своей собственной приниженностью. Хотя я гораздо больше крысы и я вооружен (у меня есть костыль), я вскарабкиваюсь на стул, прикрываю колени своими лохмотьями и кричу, выкатывая глаза и тряся своей длинной бородой: «Кыш! Кыш!» — это частью тюремщику, частью крысе. Только крыса все это видит и, будучи спартанской крысой, подходит ближе. (Никогда не видел, чтобы он делал что-либо подобное.) В Афинах, — с большим чувством продолжал Агатон, — крыса и я сидели бы, повязав белые салфетки вокруг шеи, над густым бобовым супом, над блюдами оливок и орехов и беседовали бы о метафизике. Возможно, крыса в этом не очень разбирается, но мы, афиняне, люди веселые, безгранично терпимые и всегда полны надежд. Тем не менее, Верхогляд, хотя я и шучу, я боюсь их. Меня пугает все, я почтителен ко всему, как всякий порядочный Провидец.