Кто он и откуда (Повесть и рассказы)
Шрифт:
— Нельзя нам с тобой ссориться. Мы не умеем. Мы ссоримся для людей. Ты вспомни все наши ссоры. Всегда у нас были свидетели. Мы кричим, оскорбляем друг друга… Мы ведь не глупые люди и, кажется, любим друг друга…
Ему тяжело было тащить рюкзаки и говорить с женой, но он не мог остановиться. Ему казалось, что все уже позади: все их разлады, и брань, и оскорбления, и стыд, что теперь только стоит объяснить жене, как это мерзко и глупо ссориться, и она поймет, потому что она тоже неглупая женщина. Ему даже казалось, что она уже все поняла и задумалась и что осталось совсем недолго ждать ему мирной жизни
— Я знаю ведь, Шурик, — сказал он ей ласково, — мы любим друг друга… Ведь правда, мы любим?
Он с великой надеждой смотрел на нее, и лицо его было искажено усталостью и напряжением.
— Ну ответь мне, — попросил он жену.
Она молчала, но он чувствовал, что Шурочка согласна с ним, что она тоже устала от этих обид и слез и что ей тоже хочется сбросить все это, выкарабкаться, позабыть недавнее и улыбнуться. Но он вдруг понял, что не время еще просить ее об этом, не время отпугивать надежду на мир, вернее — на счастье, потому что мир, как ему казалось, уже наступил. Но молчать он не смог и сказал:
— Нам с тобой еще долго жить. А жизнь наша очень нервная… Мы издерганные с тобой люди. Не тебе это объяснять. Ты знаешь все…
Но неожиданно Шурочка сказала ему:
— Это не оправдание подлости.
— Нет, Шурик, не надо! — взмолился он. — Не надо, милая… Ты меня ничем уже не обидишь. Постарайся меня простить. Ты мне так же нужна, как жизнь, и поверь мне, это не громкие слова сейчас… Я чувствую себя раздавленным, и самым большим наказанием мне будет твое прощение. Пойми меня, Шурик…
Они подходили уже к деревне, и Герасим, идя следом за Шурочкой, не решался отдохнуть, хотя очень тяжелы были два рюкзака, которые он тащил на плечах. Он уже не мог говорить от усталости и только тяжело дышал, покашливал.
В деревне горели редкие огни, и у первого же дома, где люди еще не спали, Герасим остановился и скинул мешки в траву.
Маленькая белая собачонка выскочила из-за дома и злобно залаяла на них. Она была трусливая, эта собачонка, и ее лохматый хвост, который она поднимала, волочился по земле, и оттого вся она казалась длинной, вьюнистой и совсем не страшной.
Шурочка внимательно смотрела на эту вьющуюся у ног и лающую собачонку; Герасим с умилением и чуть ли не со слезами увидел вдруг улыбку на лице жены и услышал, как она сказала этой собачонке:
— Глу-упая…
И он тоже сказал:
— Ах ты, разбойница! — И, взглянув на жену, увидел опять на ее лице робкую улыбку.
Хозяйкой большого дома оказалась древняя, одинокая старуха с узловатыми пальцами
Старушка тоже как будто обрадовалась гостям и ввела их в большую комнату. Пол этой комнаты был грязен, окна пусты, стол был накрыт клеенкой, и эта бурая клеенка с дырами на углах давно уже приросла к крышке стола, высохла и заколенела. В комнате стояли широкая кровать и длинная лавка. В стенах торчали ржавые гвозди…
Шурочка и Герасим молча осмотрели комнату, огромную икону, которая стояла на полу, и несколько еще маленьких, черненьких, каких-то смутных иконок, висевших над этой громоздкой иконой.
Герасим сказал старушке:
— Ну что ж, ничего не поделаешь. Поживем пока здесь… А где ж это, бабушка, ты такую икону раздобыла?
— А часовню-то ломали… — сказала старушка, — вот и привезла.
— Ясно, — сказал Герасим. — Ну что ж!.. А самовар-то есть?
— Нету, — сказала старушка. — На плитке на электрической чайник вот грею. Могу согреть. Согреть, что ль?
— Согрей, бабушка, — сказал Герасим.
— Летось-то дачники жили, обещали опять приехать, — сказала старушка громким своим детским голоском и прошла к себе. И оттуда уже, из-за перегородки, кричала, рассказывая о своих дачниках и о том, сколько ягод они побрали за лето и сколько грибов насолили и насушили.
А Герасим, освещенный голой лампой, старался все уловить Шурочкин взгляд и что-то понять, уяснить для себя. И было ему странно ощущать себя наедине с этой милой женщиной, которая никогда как будто не была его женой, странно было представить, как они скоро лягут вместе с ней на этой просторной и серой кровати и накроются синим каким-то, несвежим одеялом, которым когда-то накрывались люди, жившие здесь.
— Ну как, — спросил он ее, — ты не против?
Она вздохнула и ответила:
— Мне все равно.
— Мы завтра подыщем свободный дом, — сказал он. — Это, конечно, не то… Но сегодня уже поздно. Все легли спать.
Она, наконец, посмотрела на него и усмехнулась. Усмешка эта в заплаканных и опухших глазах родилась болезненно и скорбно.
Герасим подошел к ней и сказал:
— Шурик, я очень, люблю тебя!.. Ты разденься, присядь. Ты прости меня! Ты ведь простила?..
Она сняла свой рыжий плащ и повесила на гвоздь. В черном свитере и в черных брюках она вдруг преобразилась, тряхнула своими волосами и привычно поправила их пальцами. Она села в углу, где висели иконы, и оттуда пристально посмотрела на мужа.
— А кто же простит меня? — спросила она.
Герасим не понял ее и с каким-то кашляющим смехом, радостно, нежно сказал ей:
— Милая моя… ты простила! Я больше ни о чем не хочу и слышать…
Он подошел, присел боком на скамейку, словно встал на колени, и обнял ее за плечи. А она, косясь на него и напрягаясь, сказала:
— А разве тебе только это и надо?
— Потом, — сказал он, целуя ее в шею, — потом, Шурик. Я очень счастлив.
— Я легко прощаю, — сказала она. — Это, наверно, плохо.