Кто он и откуда (Повесть и рассказы)
Шрифт:
— Хватит, — сказал Барабанов. — Мне одного… Сестра ко мне пришла.
Но бригадир больше ничего не сказал, будто не понял или мимо ушей пропустил слова о сестре, и опять уселся за столик, на котором дожидалась его закопченная корчажка с молоком и буханка хлеба. Он даже и не посмотрел больше на Барабанова, который уносил его ружье.
А Барабанов сам тоже забыл как будто о бригадире и о своих сомнениях, когда спустился на землю, и, запыхавшийся, резко попрыгал к реке.
Река вошла уже в русло, но еще не успокоилась, и видны были на ее по-весеннему полной и словно выпуклой поверхности торопливые вихри водоворотов, воронок, которые вдруг
Казалось, что лодке будет трудно удержаться, устоять в этой мутной и сверкающей на солнце лавине, но когда Барабанов оттолкнулся веслом от берега и вывел лодку на быстрину, лодка стала спокойно и плавно разворачиваться, пока Барабанов не начал грести.
Он легко доплыл до середины реки и, оглянувшись, увидел впереди, в заливчике пойменного берега, среди кустов, белые комья гусей. Туда они уплывали каждое утро и порой оставались там ночевать, не возвращаясь домой. Им было привольно на пойме, и никто не беспокоил их.
Барабанов поднял весла, и слышно стало, как капли падали в реку и как река журчала, обтекая лодку. Казалось, что звуки эти были слышны сейчас целому миру, и Барабанов подумал с неохотой о выстреле, эхо которого далеко раскатится над рекой.
Он погрузил весла и сильно рванул лодку, потом еще раз и еще — и опять притих, подняв мокрые, сверкающие весла. Теперь было слышно, как лодка резала носом воду. Барабанов оглянулся: лодка шла верно и легко. Он услышал, как бухает в груди сердце и как сипят прокуренные бронхи. И было противно здесь, на просветленной катящей воде, на речной стремнине, слышать этот свистящий сип. Он затаил дыхание. Лодка уже прекратила скольжение, и снова было слышно, как река обтекает ее просмоленные, черные борта, плавно неся по течению.
Все теперь было спокойно вокруг и хорошо. Барабанов не торопился. Он все время думал о выстреле, и это смущало его.
Когда лодка приблизилась к гусям и они, тревожно гогоча, отплыли от берега, Барабанов поднял ружье и взвел курок. Теперь ружье это со взведенным курком стало похоже на какого-то хищного зверя, прижавшего уши перед смертельным броском. Барабанов осторожно приставил его к плечу и, чувствуя, как течение разворачивает лодку, нащупал мушкой белую шею гусака. Гуси успокоились и молчали, и в эти мгновения перед выстрелом Барабанов отчетливо увидел, как плавно плыли они вереницей вдоль берега, недвижимые и важные, и как удивленно и надменно смотрел на него белый гусак, голова которого с высокой роговицей возвышалась над мушкой.
Барабанов как будто нечаянно нажал на спуск. И оттого, наверное, ружье сильно толкнуло его в плечо.
Гусь колотил по воде крыльями и, казалось, пытался нырнуть. В ушах звучал грохот выстрела, и Барабанов, поняв, что он смертельно ранил гусака, подъехал к нему. Умирающий гусь не мог никак угомониться и, окрашивая кровью воду, сильно бил по ней крыльями. Другие гуси, отчаянно и скрипуче гогоча, вытянули шеи и беспорядочно плавали в отдалении.
Тогда Барабанов, ожесточая себя, вынул весло из уключины, размахнулся им и ударил по тому месту, где должна была быть под водой обессилевшая голова гуся. Но и после этого удара, который пришелся как раз по голове, гусь еще долго колотился в судорогах, пока не распластался на воде и не затих. И только на спине его, на белых и плотных перьях, дрожала, как ртуть, большая розовая капля.
Веслом Барабанов
Когда он развернул лодку и поплыл к своему берегу, он увидел оставшихся гусей, которые напряженно следили за ним. Осевшим и хриплым криком он заорал им в радостном каком-то возбуждении:
— Эй вы, хухры-мухры! Не бойсь! Не трону…
Гуси, пугливо озираясь, плавно подплывали вереницей к кустам лозняка и молчали.
«Вот теперь ладно, — подумал Барабанов. — Теперь ей приятно будет. И от стаканчика не откажется…»
И как всегда на реке, в легкой своей и зыбкой лодке, в которой забывал он про костыль и увечье, ему захотелось петь.
Но петь он не умел и внутренним каким-то слухом тянул мысленно знакомые песни, попадая дыханием в ритм этих тягучих песен, и ему казалось, что он поет.
На земле Барабанов снова ощутил свинцовую тяжесть ноги и, багровея от натуги, чувствуя, как набухают веки и лоб, потащил свое тело наверх, к дому. Гуся он держал за лапы. Лапы были остылые и вялые и все время выскальзывали из руки, уходили, как песок, хотя Барабанов сильно сжимал пальцы. Тогда он взял гуся за шею. Так было легче, но он теперь стал думать, что перебитая шея не выдержит и оборвется. Это беспокоило его, и он не торопился, чтобы не раскачивать гуся, который провис у него за спиной чуть ли не до земли. Ему хотелось целым принести домой этого чистого, словно береза, белого гуся, бросить его на стол, чтобы крыло он свое свесил, как на картине, и чтобы не видно было крови, и сказать сестре:
— А вот тебе гусь на обед.
Он подошел к дому и, изнемогая от усталости, мечтая добраться до бидона и выпить кружку родниковой воды, стал подниматься по ступеням крыльца. Их было восемь. Нащупав резиновым наконечником костыля ступеньку, рассчитав равновесие, он налегал на костыль и рывком подтягивал тело и ногу вверх. Это было очень трудно, потому что мешали ружье и гусь. Ему казалось, что на него из окошка смотрит сестра, и он старался улыбаться, хотя и понимал, какая теперь может получиться у него улыбка.
Он уже взобрался на пятую ступеньку, хотел поставить костыль на шестую, но вдруг промахнулся, задел за доску, потерял равновесие и понял, что сейчас упадет и что уже не в силах больше держаться. Но когда он падал, он тоже старался улыбаться для сестры, чтоб не напугать ее.
Она выбежала из дому, и Барабанов, терпя боль в боку, видел, как побледнела она и испугалась.
— Мить! — сказала она. — Ушибся?
— Нет, — сказал он.
Она сбежала вниз и подала ему костыль. Барабанов увидел гуся: он застрял на ступеньке, свесив голову и подломив крыло.
— Больно тебе? — спросила сестра, помогая подняться.
— Теперь уже нет, — сказал он. — О скобу я приложился. И зачем она тут нужна была! Все равно об нее я грязь с ноги счистить не мог…
Он ощупал ружье, которое висело за спиной.
— Чем ты ушибся-то? — спросила сестра. — Грудью, что ль?
А Барабанов жалко улыбнулся ей в ответ и скосился на гуся, который лежал на ступени.
— Вот… тебе, — сказал он сипло, — гусь на обед.
Он увидел, как задрожали и скорбно съежились губы сестры, и сам вдруг, обессиленный, позабыв о себе, не сдержался, глубоко втянул носом воздух и, похолодев, отвернулся, чувствуя слезы и боль.