Кто виноват
Шрифт:
Лишь за несколько недель до этого, во время урока религии, я назвал папу-поляка мерзавцем. Сам не знаю, откуда взялась подобная неприязнь, особенно к папе римскому, до которого мне не было дела. Вероятно, моя инвектива была призвана достичь того эффекта, которого и достигла: одноклассники были ошарашены, а учитель, человек нецерковный и весьма воспитанный, заметно огорчился. Мои речи никак не вязались с образом застенчивого, молчаливого и весьма посредственного школяра. Тем паче сына учительницы математики из естественно-научного лицея. “Что на тебя нашло?” – спросил директор, вызвав меня вместе с мамой. В итоге я отделался выговором и записью в дневнике. Меня даже не отстранили от уроков. Лицей
Неужели сейчас я позволю себя обмануть подобным проявлением семейного единства во время пиршества? Все религии одинаковы, чего уж там. Я не собирался давать иудаизму больше шансов, чем в похожей ситуации дал бы культу Христа, Будды или Исиды, предложи мне кто-нибудь к ним примкнуть.
Я с облегчением заметил, что за столом, который так расхваливал дядя Джанни (“Вот что значит быть евреем”), живописности недоставало красок, церемонии – торжественности, служители культа выглядели недостаточно убежденными и убедительными.
Не говоря уже о еде – безвкусной, горьковатой, малосъедобной, а также о пяти тостах с розовым вином (я был непьющим). Это охладило меня и подтолкнуло пересмотреть параноидальные подозрения, которые зародил дядя Джанни.
Как и положено, бал открыла сидящая рядом со мной девочка, самая младшая за столом. Подзуживаемая мамашей, явно не понимающая, к чему задавать подобный вопрос, она поинтересовалась у присутствующих, почему мы все собрались этим вечером. На мгновение я испугался, что малышка прочла мои мысли. На самом деле вопрос был частью ритуала, главную роль в котором исполняла не она, а Патриарх.
Чтобы подчеркнуть торжественность повода и свою радость, дядя Джанни, как и положено словоохотливому адвокату, начал издалека. Он напомнил о том, что фараоны обратили еврейский народ в рабов, и сравнил странствие по пустыне, совершенное нашими героическими праотцами, с дорогой, которая привела мою маму обратно в родную овчарню. Все с восторгом зааплодировали, кроме детей, которые, как мне показалось, хлопали в ладошки со скучающим видом, потому что так было положено.
Впрочем, и со мной они поздоровались сквозь зубы – во время короткой церемонии знакомства дядя Боб клещами вытаскивал слова у них изо рта. С тех пор они делали вид, будто меня и вовсе нет, нарочито обсуждая всякую не имеющую отношения к празднику ерунду.
Да-да, потому что самой религиозной темой были подарки, которые моя соседка получила недавно на бат-мицву: один из них сиял у нее на запястье, отсчитывая со швейцарской точностью каждую секунду моей растерянности. Беседа, из которой меня так невежливо исключили, явно вдохновлялась духом потребительства: шопинг, каникулы, развлечения.
Еще и поэтому я к ним почти не прислушивался. Мои мысли занимало другое. Я не сводил глаз с многочисленных нянек, имена которых, в отличие от имен остальных, легко запомнил: Консуэло, Иоганна, Пилар… Что сказать? Я готовил почву, чтобы найти союзников в третьем мире и не сломаться под тяжестью комплекса неполноценности. Куда там мама и ее скитания по пустыне! – думал я. Кто знает, какой библейский исход довелось пережить этим женщинам, откуда они сюда прибыли – Кабо-Верде, Гондурас, Филиппины, – чтобы, встретившись здесь, выполнять требования глупеньких избалованных фараончиков. Что это за мир, в котором взрослые иностранки в цикламеновой униформе повинуются шайке скучающих дурачков? Тем временем девчонка с каштановыми волосами, продемонстрировавшая
А ведь я, прежде чем войти, полагал, что готов ко всему: сопротивляться очарованию суровой древней религии, равно как искушению усомниться в собственном неверии и атеизме родителей; готов столкнуться с недоверием и даже осуждением общины, которая, судя по тому, что я прочел и усвоил, отличалась замкнутостью и негибкостью. Словом, я был готов ко всему, кроме того, к чему стоило подготовиться: почувствовать себя изгоем из-за грубых и отвратительных классовых предрассудков!
Трудно было поверить, что в их венах текла кровь такой суфражистки, как моя мама, не говоря уже о моем деде-пауперисте (как с упреком назвал его дядя Джанни). Слушая их, я решил, что отец и дочь взбунтовались не столько против иудаизма, сколько против пошлости состоятельных и нахрапистых людишек. Я гордился ими обоими и был благодарен за то, что мне подарили возможность не смешиваться с подобными типами или, что еще хуже, стать частью подобного семейства. Никогда в жизни я не разделял с таким пылом мамину ненависть ко всяким привилегиям. Как часто бывает с подростками, особенно не подготовленными к жизни, я путал классовую ненависть – на которую имел право и которую мне в скором времени предстояло осознать – с чувством справедливости.
Помимо упражнений в остроумии, юных царьков занимало отсутствие супруги и младшей дочери дяди Боба. Вскоре это заставило задуматься и меня: раз Песах настолько важен, чем объяснить отказ хозяйки дома выйти на поле боя?
Стул рядом с моим был не занят – как и место рядом с папой. Поначалу, пытаясь найти всему объяснение, я решил, что так остальным членам племени обозначили: их соседи по столу не евреи. На самом же деле там предстояло сесть тете Туллии и Франческе. Самый взрослый мальчик – вероятно, старший сын дяди Боба – то и дело спрашивал у отца, куда они запропастились.
– Я же объяснил тебе, Леоне. Они опоздали на самолет, на следующий рейс мест не было, пришлось ждать семичасовой. Не волнуйся, рано или поздно приедут.
Дядя Джанни тоже то и дело интересовался, где Туллия, получая менее резкие, но столь же расплывчатые ответы.
Когда Леоне не спрашивал о матери, не отвечал с неохотой на расспросы кузины и не следил за малышкой, все еще возбужденной сыгранной ролью, он бросал на меня пронзительные взгляды – любопытные ли, подозрительные или презрительные, понять было трудно.
Преодолев одним прыжком перевал, разделяющий отрочество от юности, Леоне демонстрировал нечто большее, чем свойственную шестнадцатилетним ребятам раскованность. Прежде всего, поражал его без преувеличения внушительный рост; затем – то, насколько спокойно он его принимал, словно это касалось не его, а испуганных собеседников. Продуманная стрижка обнажала уши; цвет лица был нежный, бледный-пребледный, как у индийской принцессы, удачно сочетавшийся с черными пылающими глазами, обрамленными лиловыми подглазинами и шелковистыми бровями. Расстегнутая на шее белоснежная рубашка позволяла увидеть первые волосатые признаки маскулинности. Руки, несмотря на достойные Микеланджело размеры, орудовали ножом и вилкой с мягкой грацией. Словом, если хорошенько присмотреться, Леоне Сачердоти походил на рослых центральных нападающих, которые, вопреки законам физики, танцуют на мяче с изяществом звезды кабаре. Наряду с подобной гармонией было в Леоне, в том, как он смотрел на тебя, что-то отталкивающее: не черствость, а некая нетерпимость. Словно огромный рост в итоге повлиял на то, что он стал воспринимать себя как интеллектуального и нравственного гиганта: глядя на других снизу вверх, решил в конце концов, что во всем мире нет достойных его собеседников.