Куда ведет кризис культуры? Опыт междисциплинарных диалогов
Шрифт:
Игорь Яковенко: Любая культура в большей или меньшей мере всегда репрессивна, репрессивность — ее атрибутивная характеристика. Наша отечественная культура традиционно репрессивная. В этом своем качестве она функционировала веками. Однако в ХХ столетии началась ее трансформация. С каждым годом, с каждым поколением репрессия работает все хуже и хуже.
Игорь Клямкин: Раз все хуже и хуже, значит — кризис упадка.
Вадим Межуев: Мне не дано понять, каким образом вся русская культура оказалась вдруг «традиционно репрессивной». У Яковенко получается, что тюрьма — это культура, а Пушкин — не культура…
Игорь Яковенко: Это только
Игорь Клямкин: Может быть, русская культура — это Пушкин в ссылке, Достоевский — на каторге, Чернышевский — в Петропавловской крепости, Мандельштам — в Гулаге?
Игорь Яковенко: И Пушкин, и русская тюрьма, и русские репрессии против писателей и поэтов имеют культурное измерение.
Игорь Клямкин: Мой следующий вопрос такой. Вы выводите репрессивность русской культуры из культуры традиционной. Не русской традиционной, а традиционной культуры как таковой, имея в виду некие присущие ей качественные характеристики. Но традиционных культур и традиционных обществ было много, традиционным в свое время был весь мир. Однако какие-то его части из традиционной репрессивности вышли, а какие-то в ней остались. Может быть, сама русская традиционность была иной, чем, например, западноевропейская? И, соответственно, потенциал репрессивности в ней был выше? Если так, то почему?
Игорь Яковенко:
Выход из традиционной репрессивности ни в одном обществе не происходит легко и безболезненно. Традиционная репрессивность — устойчивая штука, сидящая в культуре. Она преодолевается зачастую через смену поколений, и это, повторяю, болезненный процесс.
А на вопрос о том, почему одни традиционные культуры более репрессивны, а другие менее, можно ответить только в общем виде. Мозаика факторов, которая сложилась на некоторой территории в момент формирования данной культуры, определила, что здесь уровень репрессивности будет высокий. А в другом месте и в другую эпоху сложилась культура с более низким потенциалом репрессивности. Причем мы же говорим о системных объектах. Разница в потенциале репрессивности связана с массой других характеристик конкретной традиционной культуры.
Конечно, русская традиционность была существенно иной, нежели западноевропейская. Тут вы совершенно правы.
Игорь Клямкин: Я хотел лишь услышать, что репрессивность не определяется традиционностью как таковой…
Игорь Яковенко: Дело не в традиционности как таковой, а в конкретной модальности традиционной культуры. Разные традиционные культуры репрессивны в разной мере. Вас же не удивляет, что романские языки существенно отличаются от языков германских.
Игорь Клямкин: Попрошу уточнить еще один момент. У вас в докладе есть раздел «Место репрессии в традиционном сознании» — не в русском, кстати, а в любом. Среди признаков репрессивности этого сознания вы называете «ритуальное осмысление мучений», страх Божий и Стокгольмский синдром. Но из текста, к сожалению, не ясно, какие из перечисленных признаков сохранились в современном российском сознании, а какие нет. О страхе Божьем вы пишете, что он уже исчез. Следовательно, по этому признаку наша культура уже не репрессивная. А как обстоит дело с «ритуальным осмыслением мучений»? В вашем описании оно не выглядит имеющим какое-то отношение к дню сегодняшнему. А Стокгольмский
Игорь Яковенко:
Высказывая обобщающие суждения, мы неизбежно генерализуем общую картину и отсекаем периферийные моменты. Помня об этом, можно утверждать, что страх Божий в целом исчез. Но тут есть тонкость — нельзя говорить об исчезновении некоторого момента в культуре до того, пока в той же самой культуре не сложился функциональный аналог, замещающий размываемое качество. В таком случае возможны рецидивы.
От страха Божия россияне освободились в 1917–1922 годах, убив царя и разграбив усадьбы. Однако на освобожденном месте зрелого нравственного сознания не сложилось. Отсюда — хаос. Большевики загнали народ в стойло, объяснили ему, что такое «социалистическая законность», и вернули страх Божий. Просто новый бог обретался на земле и носил френч.
Что касается Стокгольмского синдрома, то он в российском обществе существует с XIV–XV веков. В 1930–1950-е годы сила этого переживания была предельной. Но после смерти Сталина остается лишь память о сакральном ужасе кролика, глядящего в глаза удава, которая размывается и уходит вместе со сменой поколений. Сегодня это переживание находится на стадии глубокого разложения. Люди традиционной культуры — представители старших возрастных групп с низким уровнем образования — помнят, что это такое. Но и для них объектом болезненной любви может быть лишь настоящая, грозная власть, которой они лишились почитай как 60 лет назад, а не эта нынешняя, профанная в их глазах, пародия на власть «настоящую».
Игорь Клямкин: А ритуальное осмысление мучений, о котором вы так подробно рассказали?
Игорь Яковенко: Ритуальное осмысление мучений — универсалия архаического и традиционного сознания. Этот тип переживания и осмысления страданий живет в культуре и присутствует в сознании любого человека. По мере рационализации сознания при переходе к культуре Нового времени ритуализованное осмысление замещается рациональным. Но это процесс страшно медленный и обратимый. Ритуальное осмысление мучений неустранимо из сознания человека так же, как компонента мифологического. Насколько значимы и императивны компоненты традиционно-мифологического, настолько живо ритуальное осмысление страданий.
Игорь Клямкин: И все-таки: ритуальное осмысление страданий — это то, что есть, или то, чего уже нет? Если есть, то в чем проявляется? Из доклада я понял, что в дедовщине?
Игорь Яковенко:
Безусловно. Но речь надо вести не только об армии. Культура преступного сообщества, культура тюрьмы (а это все — заказники архаики) пронизаны ритуальным переживанием насилия. И субъект, и объект насилия, и окружающие переживают происходящее как ритуал, как знаковое действие, заявляющее или подтверждающее некоторую реальность. То же самое относится к подростковой и молодежной среде.
Но что интересно: вероятность того, что эксцессы, связанные с насилием, произойдут в специальной музыкальной школе при Гнесинке или в физматшколе имени Колмогорова, существенно ниже, нежели в школе рабочего поселка в забытом Богом городке нечерноземной полосы. Для молодого музыканта испытания, связанные с ритуалом перехода, объективируются участием в конкурсе юных пианистов, а парень из маргинализованной среды скорее возьмет в руки бейсбольную биту и пойдет бить «хачей». Формы ритуала перехода задает актуальная культура.