Кукук
Шрифт:
— Ну, откуда ему было знать, что измена любимого человека будет так болезненна.
— Знаешь, я тогда и не понял, что он делает в психушке. Жутко кричащая от психоза Антье и холёный Тобиас — в одном отделении, в одной группе! Он же производил впечатление наивного дядички, большого ребёнка. А потом его накрыло очень быстро, стал вдруг огрызаться, перестал общаться. Я сюда попал после двух лет кошмара. Он — в самом его начале. У меня мурашки бегут по телу, когда я вспоминаю тот первый год, да и второй в придачу, все эти мои ужасы. Он испугался первых ударов депрессии и побежал к врачу.
— Я тоже сразу побежала.
— И я побежал, но не в больницу, о больницах
— Нужно как-то забыть, но как — я не знаю.
— Обрати внимание на то, что говорят врачи о тебе, и что — о твоём партнёре, которого они в глаза не видывали. Ты всегда права/прав, она/он недостойны твоей любви.
— Ну да.
— Ещё бы, так и моей жене говорили, уверен на все 100%, когда она ходила к психотерапевту. Он вас недостоин, он ограничивает вас и далее по списку. Кому-то, как моей жене, эти идеи успешно вбиваются в голову, а мне вот — нет. Я бы и рад её ненавидеть, но не могу. Тебе становится легче, когда ты плачешь?
— Нет.
— Вот и мне тоже. А Татьяне моей всегда было легче. Меня это бесило.
Проблема психиатрии для меня заключалась ещё и в том, что в психоанализе игра идёт в одни ворота. Ты рассказываешь о себе, о своих чувствах, рассказываешь всё, что знаешь, тебя при этом наблюдают, что-то подмечают, о чём-то говорят, но больше утаивают. Это заметно. Любое моё движение считывается. Мне забавно наблюдать врача. Я даже могу поиграться с ним на эту тему, но не хочу. Я каждый раз ожидаю взаимной откровенности, но её не бывает. Всё лечение сводится к перевариванию медикаментов и игру в разведчиков. В разговорах с врачами я слышу лишь то, какой я замечательный. Мне ничего не предлагается, кроме стандартных для всех болезней и абсолютно бессмысленных на практике терапий. Мне не предлагают никаких вариантов, никаких схем для дальнейших действий. Врачи ждут момента, когда я эмоционально сломаюсь, начну кричать, плакать, хлопать дверьми, что-то ещё… Я вижу это по другим пациентам. Я — ветеран депрессии, меня уже ничего не удивляет, я всё могу просчитать на шаг вперёд. Катрин же каждый раз доводят до нервных срывов, «закаляя» её таким образом. Однажды я, уже не вспомню из-за чего, вдруг начал плакать на пятничной встрече перед всеми врачами. Не разрыдался, но слёзы текли. Мой психиатр на следующий день признался мне, что впервые увидел меня таким, какой я есть на самом деле. Он говорил об этом, как о грандиозной победе в моём лечении. Я сказал ему, что у меня были моменты, когда я плакал часами, не мог остановиться. И что с этого? Вы это знаете, я вам говорил. Ему не нужны рассказы, он всё хочет увидеть своими глазами. Я не понимаю сути всего этого, я не верю в эти теории. Самонадеянность у врачей потрясающая.
Покинув Вуншдорф во второй раз после бесполезного разговора с главврачом, я поехал в Ганновер и поселился в том самом приюте для мужчин, которым мне
Удобство проживания в приюте заключалось в том, что оттуда можно уйти в любую минуту, даже забрав с собой ключ от комнаты. Никаких обязательств. Никаких счетов опосля. Комнаты маленькие, но уютные. Питание в столовой. Своя прачечная. Оформлением всех бумаг заняты социальные работники.
В тот раз я прожил в общаге менее трёх недель. Запомнились лишь два эпизода.
Первый: заехав как-то во двор на велосипеде, я улыбнулся следующей сценке — август, жара, группа сильно пьяных мужчин с загорелыми торсами, украшенных множественными татуировками; стоят молча, часть сидит на скамейке, в руках — бутылки дешевого пива, на земле в центре группы стоит магнитофон, из динамиков на всю округу вяло хрипит Том Уэйтс:
«…And the piano has been drinking
Not me, not me,
The piano has been drinking
not me…»[148]
Второй эпизод уже без улыбки: сосед сверху опорожнил свой ночной горшок прямо за окно на лужайку. Было жарко, и я держал окно открытым. Я услышал плеск воды, и тут же ядовитый запах мочи ударил в нос. Запах был настолько силён, что мне пришлось спрятаться под одеяло и даже там дышать ртом, прежде чем пары урины испарились из моей комнаты.
В коридоре часто валяются куски колбасы и сыра, упавшие с тарелок хмельных постояльцев, бредущих из столовой в свои логова. Всюду грязь, но ежедневно приходят уборщицы и тщательно всё моют. Чуваки никогда не появляются в душе, и я быстро потерял страх подцепить там какую-нибудь кожную болезнь.
Позвонил Акрам из Брюсселя. Он уехал туда неделю назад и устроился на работу в арабской телевизионной студии. Акрам сказал, чтобы я завтра обязательно приезжал, меня там тоже возьмут, он уже договорился, студия набирает персонал. На следующий день я уже приступил к работе. Через три — мы вылетели на съёмку в Канны.
Я очень быстро стал ломаться вновь, когда жизнь в Брюсселе вошла в свою колею, и, проработав 6 месяцев, уволился. Вернулся в приют. Приезжая проведывать детей, я всё чаще ловил себя на том, что как прежде любуюсь Татьяной, что опять вижу в ней свою любовь… Но на этот раз всё стало предельно ясно — у меня нет никаких шансов на воссоединение с семьёй. Я бросил всю свою сытую брюссельскую жизнь и приехал жить в бомжатник, лишь бы видеть детей чаще.
Сева задаёт мне вопрос по дороге в зоопарк:
— Папа, почему все Erwachsene sehen so traurig aus?[149]
— Я не знаю. Возможно, что их всех в какой-то степени «выбросили в окно».
— Что? Настя, перестань пинаться. Папа, Настя меня mit den Beinen schubst!
Чуть позже. Настя:
— Papa, bist du ein Loser?[150]
— Да.
Дочка явно ожидала от меня ответа «Нет».
— Alter! Du bist doch gar kein Loser! Du bist mein Papa. [151]
Два с половиной часа я провёл у социального работника в службе по трудоустройству (а точнее — службе для безработных). Она расспросила меня о событиях последних лет и спросила, что мы дальше делать будем. Какие планы?