Курочка Ряба, или Золотое знамение
Шрифт:
— Что ты, Дусь, что ты, — приговаривал он, пятясь и по-прежнему пряча яйцо за спиной. — Взял я… моя же курочка… Рябая… и яйцо мое, значит. Понравилось ей тут…
И не говорил ведь он никакой неправды, ни слова не лгал, ни полсловечка, а не мог оправдаться перед соседкой, не было у него способа оправдаться, потому как, хоть и было все правдой, что говорил, а суть-то была не в ней, и предъявить эту «суть» для объяснения никак он не мог. Не мог, нет, хоть умри.
А Евдокия Порфирьевна между тем, в одной ситцевой ночной рубашке на пышущем жаром гренадерском теле, сотрясаясь под нею могучими шарами грудей, сошла с крыльца и, подступив к Игнату Трофимычу,
— Покажь! Покажь, говорю, хуже будет! Я тут третьего дня брильянтовую серьгу уронила, ее нашел?!
Веселилась Евдокия Порфирьевна, забавлялась; хоть и любопытно ей было, что там старый пень выцарапывал у нее под крыльцом, знала она: ничего такого особого отыскать там он не мог, и просто тешила себе душу, такая умора была смотреть на него — ну «заяц», точь-в-точь автобусный «заяц»!
Но Игнату Трофимычу было не до смеха.
— Да откуда у тебя брильянты, ты что! — возопил он, увертываясь от рук Марсельезы, боясь повернуться к ней не то что спиной, но и боком. — Когда они у тебя были-то? Не видал никогда!
— Украл! Брильянтовые сережки украл! — рявкнула Евдокия Порфирьевна, не оставляя попыток ухватить его за руку и вывернуть из-за спины.
Без сомнения, попытки ее увенчались бы успехом — что был высохший от годов Игнат Трофимыч против ее могучей цветущей плоти? — но уж слишком сильно она рявкнула, и пятившийся Игнат Трофимыч отлетел от ее рявка назад, будто отброшенный ураганным порывом ветра, наскочил на отозвавшуюся пустым гулом собачью будку, и Верный наконец проявил признаки жизни — взлаял там внутри с утробной силой и загремел цепью, выбираясь наружу. Ягодицы у Игната Трофимыча передернуло судорогой предощущения клыков, и, не отдавая себе отчета в своих действиях, он с молодой лихостью развернулся и метнулся к дыре в заборе, оставив где-то на Марсельезовом дворе на произвол судьбы Рябую.
— Фас, Верный, фас! Ату его! — достиг слуха Игната Трофимыча крик Марсельезы. И, перекрывая его, бил в барабанные перепонки ухающий лай ее кобеля, страшно и жутко гремевшего цепью.
Только когда оказался у себя в огороде, и осознал Игнат Трофимыч, что никто за ним не гонится, ни Марсельеза, ни ее кобель, что Верный вообще оставался всю эту пору прицепленным к проволоке, позволявшей ему гонять лишь поперек двора.
— О Господи, воля твоя! — выдохнулось у Игната Трофимыча.
— Отдай брильянты! Отдай мои брильянты! — кричала через забор Марсельеза — и вдруг захохотала, звучно всхлопнула ладонями и пошла по двору в нужник. — Смотри, в другой раз отберу! — погрозила она пальцем Игнату Трофимычу, но уже благодушно, расслабленно, и Игнат Трофимыч понял, что помилован за нынешний свой безбилетный проезд, прощен, но лишь за нынешний, а случится что подобное снова — уж непременно будет оштрафован.
— Дуся… ты это, — сказал он слабым голосом, сам еле слыша себя, — Рябую-то… прогони. Задавит ее ненароком твой Верный.
— Задавит — и правильно сделает, — ответила ему Евдокия Порфирьевна, продолжая шествовать в нужник и не останавливаясь. — Вон где дурная твоя ходит, — указала она пальцем, и Игнат Трофимыч, посмотрев, куда она указала, увидел, что Рябая преспокойнейшим образом разгуливает уже в родном огороде, и по невиннейшему ее виду никак не скажешь, что тут она сейчас устроила.
Но это было еще лишь утро, не раннее уже, но и совсем даже не позднее, а день еще весь был впереди, только начинался.
2
В
Но то, что никакой службы в храме не шло и не было в нем народа, устраивало Марью Трофимовну. Это ей и требовалось сейчас: тишина и одиночество, не слушать она пришла, а быть услышанной.
Тоненькая свечка на конторке у входа стоила пятьдесят копеек, потолще — рубль, а толщиной в палец — три рубля. Марья Трофимовна поколебалась было, взяла сначала две по пятьдесят, от себя и от своего старого, потом — две рублевые, а потом, наконец, поменяла все на одну толстую.
— Где Богоматерь-то у вас? — отдав деньги и получив свечу, спросила она на всякий случай у продавщицы, чтобы не ошибиться и не поставить свечу не туда, куда собралась.
Продавщица указала, Марья Трофимовна отыскала икону Богоматери, зажгла свечу, укрепила ее в центре подсвечника — потому что остальные гнезда были под тонкие свечи — и несколько минут стояла перед глядящими на нее скорбными глазами, не зная, как начать. Страшно было, что сделает все не так и молитва ее не будет принята. Однако же нужно было начинать, несмотря ни на что, и она решилась. А уж как получится, прости меня, грешную, сказала она и положила на себя первое крестное знамение:
— Пресвятая дева Мария, заступница наша, помоги нам со стариком…
И выхлестнуло из нее, потекло, заструилось — будто сама только говорила, а слова брались откуда-то не из нее:
— За что нам, Богородица, дева, такое испытание ниспослано? Нет больше сил наших со стариком. Пресвятая дева, заступница наша! Помоги нам, укажи путь! Дай знак, что делать, спаси нас, грешных! В церковь не ходили, Господу нашему, сыну твоему Иисусу Христу, не молились, детей не крестили — так како время-то было: говорили, нет Бога, а мы верили. Прости, заступница наша, узнай там, за что такая напасть на нас, скажи, прощения, мол, просим. Не оставь нас, дай знак. Как укажешь, так и сделаем. Все по воле Господа нашего Иисуса Христа исполним…
Почему решила пойти к Богородице, Марья Трофимовна не знала. Так вот просто сказалось в ней: к Богородице — и пошла. А может, оттого, что к самому Спасителю было страшно, не смела к самому?
Так ли, не так ли, а когда вышла из церкви, пошла по улице — будто не ноги влекли ее по серому, пропыленному размягченному июльскому асфальту, а кто-то, незримый, нес ее над этим асфальтом: так легко ей было, освобожденно, так невесомо. И словно бы что-то пело в ней, звучала какая-то музыка — без слов, без звуков, а вот звучала, однако. Хорошо, что на трехрублевую не пожалась, ублаготворенно подумалось Марье Трофимовне. Это зачтется, что трехрублевую…