Куры не летают (сборник)
Шрифт:
Первым уходит Мисько.
Остальные (и я в том числе), как сговорившись, расходятся кто куда.
Ивасенко громко, чтобы все слышали, бросает Миську: «Ничего! Еще вернется коза к возу!»
Несколько лет тому назад мне довелось побывать в Чорткове. Можно было поехать по другой дороге и в Чортков не заезжать, но я настоял на своем.
Слева при въезде в город мне встретилась автобусная станция – примечательное творение советской архитектуры. Кроме того, что прилегающую к ней площадь заасфальтировали, вроде ничего и не изменилось, просто слегка освежили здание станции.
Слоняются туда-сюда пассажиры, видимо, жители близлежащих сел. Пазики и заезженные микроавтобусы –
Поодаль – Серет с мутной, зеленоватой водой и знакомые очертания моста через реку с транспарантом (когда-то – «Слава КПСС!», а теперь что-то вроде «Чортков – жемчужина Украины»). Еще дальше – новая церковь в австрийской части города. Кое-где остатки мостовой, повсюду новые магазины, киоски, снуют хорошие (и не очень) иномарки и, конечно, «жигули», «лады», «москвичи» и «запорожцы».
Вместо молодиц в платках и мужиков в пиджаках и картузах или шапках, которые в свое время заполняли улицы, теперь – джинсоманы в различных вариациях, подстриженные почти «под ноль» подростки и разноцветье женских причесок (реклама всяческих красок для волос).
Иногда мне кажется, что мой застывший в памяти Чортков я засунул в бумажный кораблик из школьной тетради в клеточку и пустил по воде. Я всматриваюсь в воду, там отражаются дома, улицы, мосты, синагоги, церкви, костелы, люди на улицах, слышны голоса, – но разобрать ничего нельзя.
Это какое-то странное разноголосье, в котором все перемешалось. Огромный улей звуков, музыка, вариации сменяют темы и не повторяются, мне уже все труднее воспроизвести их. Обрывки исторических эпох, обломки камней и могильных плит, голоса безысходности на идише, украинские реалии, польское молчание, австрийские ботинки моего деда, игра в кичку, потерянный рубль, пригорок, старуха Яворская и множество подзабытых деталей – это мой Чортков. А еще – развод родителей, дед и бабка, подмоченная буханка хлеба, посыпанная сахаром, – все, из чего складывалось мое детство.
С пригорка разбегаются врассыпную пацаны – молча, без слов, чтобы никогда уже больше не встретиться…
Футбол на пустыре
Кривой Рог – шахтерский город, он вытянулся на сто километров вдоль рудоносной жилы. Название как-то ненавязчиво вошло в обиход нашей семьи где-то в 1953 году (мой дед, поддавшись на агитацию про шахтерские заработки, поехал туда).
В промышленных районах Украины в послевоенное время катастрофически не хватало рабочих рук. Нужно было восстанавливать разрушенные войной шахты. Государству требовались уголь и руда. Поэтому на «освобожденные» западноукраинские земли зачастили вербовщики, подбивая взрослое население сменить унылое колхозное существование на обеспеченное высокой зарплатой и квартирами рабочее житье. С молодежью на «воссоединенных» землях вообще никто не церемонился – в соответствии с составленными списками их, пятнадцати-семнадцатилетних парней, фактически принудительно вывозили на шахты Донбасса и Криворожья.
Относительно деда никакого принуждения быть не могло. Он родился в 1916 году, трижды бежал с направлявшегося в Германию эшелона и с приключениями всегда возвращался домой. В 1944 году советская власть оказалась ловчее немецкой, и его забрали в Красную армию. Сперва под Самарканд, а впоследствии дед, провоевав год на Первом Украинском фронте, завершил свое солдатское бытье в Венгрии, на озере Балатон. Оттуда и демобилизовался, кажется, в 1947 году. Из армии прибыл не с пустыми руками, а с чемоданами всякого добра. Пока советская власть занималась колхозным строительством,
Дед очень любил лошадей, часами мог рассказывать о них. Знал, на каких лошадях выезжал пан Респалдиза, а еще какие и какой масти лошади были у соседей и какие лично у деда (одна кобыла и два жеребца). Колхоз, конечно, отобрал его любимого жеребца, с которым дед две недели прятался в полях. Это и стало поворотным пунктом в его решении податься на шахты.
В Кривом Роге дед сперва поселился в общежитии, а со временем получил квартиру в доме на улице Кустанайской. Это был сталинский дом – массивный, с огромными окнами и высокими потолками (такие строили после войны).
Я увидел жилье деда в то время, когда он там уже не жил, но вся мебель (громоздкий диван и буфет) осталась нам в наследство. Стол, две кровати и несколько кресел составляли меблировку просторной комнаты, там мы поселились и жили несколько лет. Хотя наша комната была большой – кухня, туалет и ванная были общими, и мы их делили еще с двумя семьями. В соседней комнате жила пожилая женщина, а ее дочь Тамара с мужем Петром селились в комнате напротив. Общим был и длинный широкий коридор. Та женщина мне не нравилась (она воевала со всеми, начиная с моего деда и заканчивая своим зятем Мишей). Она не мирилась даже со своей дочкой Тамарой, которая работала на овощной базе и приносила оттуда дефицитные апельсины и мандарины.
Самым интересным для меня был высокий светлый буфет. В его ящиках лежали дедовы опасные бритвы, которыми он (когда приезжал к нам уже после выхода на пенсию) всегда брился. Складные стальные бритвы с эбонитовыми ручками светлого и темного цвета. Лежали в футлярах, на каждом – серебряное тиснение «Ленинградский завод». Перед бритьем бритвы полагалось точить, поэтому рядом лежал прямоугольный брусок, обтянутый добротной грубой кожей с залысинами от многолетнего пользования. Дед очень долго отмахивался от станков с лезвиями и электробритвы. На Кустанайской (когда ванная комната была занята кем-то из соседей, что происходило часто) на буфет ставилось зеркало, извлекались два футляра с бритвами, и обе затачивались. Помазок – в специальной чашечке с горячущей водой, а для намыливания – обычное мыло. Продолговатое стальное лезвие затачивалось несколько минут, и после монотонных движений дед пробовал его остроту огрубевшим концом большого пальца. Ту же операцию он производил и со второй бритвой. Приготовив обе, намыливал лицо и начинал бриться. Бритье сопровождалось долгим покашливанием, кряхтением, причмокиванием и особо выверенными движениями руки. Когда смывалось мыло, в некоторых местах на шее или возле губ проступали порезы. Тогда дед хлюпал в широкие ладони «Тройной одеколон» (он называл его кельнской водой) и втирал в лицо. Если порезы были глубокими и кровь сочилась не сворачиваясь, то в ход шли обрывки промокашек: смачивая их одеколоном, дед налепливал их на порезы.
После бритья в комнате долго пахло одеколоном и мылом.
В двух ящиках буфета находилось много мотков медной проволоки. Она наматывалась на катушку и использовалась в качестве антенны к большой радиоле «Сакта», которая была особенной гордостью деда. Купленная, кажется, в 60-х годах, она использовалась и как радио (ибо у нее были все волны – от длинных и средних до коротких и ультракоротких), а также – как проигрыватель для пластинок. Для пластинок 50–60-х годов использовались разные скорости – 45 и 79 оборотов в минуту, поэтому на большом виниловом диске могла быть записана только одна песня. Пластинок у деда было не слишком много, может, десятка два. Они аккуратно лежали на крышке радиолы, и время от времени устраивались их прослушивания. В основном, это были украинские песни в исполнении оперных певцов или хора имени Веревки.