Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
Тамбиев взглянул на часы и подумал: Галуа сию секунду тоже смотрит на часы. Если идти пешком, то от «Метрополя» до большого дома на Кузнецком доберешься минут за двадцать… Двадцать минут — это же бог знает сколько! У Галуа нет причин так думать, но за двадцать минут белое может стать черным, «да» обратиться в «нет», поездка в Ленинград — в поездку по Подмосковью…
Галуа родился в городе на Неве и покинул его, когда стал почти взрослым. Мир этого города, в сущности, олицетворял для него большой мир России. Приезд Галуа в Москву еще не был для него возвращением в Россию. Может, поэтому, если было у человека сильное желание, желание, которое шло за ним изо дня в день,
Николай Маркович еще раздумывал, какие мысли сейчас одолевают Галуа, когда раздался стук, особый, скребущий — так стучал только он. Дверь распахнулась, и на пороге возник Галуа, тяжело дышащий, едва ли не загнанный, с этим своим ребячьим румянцем, ярко-розовым, непорочным, который точно в насмешку дала ему природа.
— Ох, сердце зашлось — дайте попить!.. — Он пил с неутолимой жадностью, жилистая шея напряглась, вода булькала. — Верите, мчался, ног под собой не чуя… точно стал я коренником в птице-тройке!.. — он вдруг расхохотался, беспричинно и счастливо. — Ну, летим в Ленинград, Николай Маркович?
Тамбиев смутился: ничего не скажешь — проник Галуа…
— Но я вам об этом не говорил.
— Не говорили, так скажите сейчас: летим?..
— Летим, Алексей Алексеевич.
Он как-то косолапо притопнул, захромал к Тамбиеву, протянул руки:
— Спасибо, большое спасибо…
— Это не меня надо благодарить! — возразил Тамбиев.
— Ну, передайте там кому надо — спасибо, одним словом… — Он опустился в кресло. — Фу, устал и как-то поглупел… Мигом обратился в дурака! Ну, это от доброй вести… Простите, пожалуйста. — Он закрыл глаза, как на молитве, скорбно замотал головой. — Господи, как же долго я ждал этого дня… — Он взглянул в упор на Тамбиева: — Очевидно, перелет будет не простым, а? Ночью, через линию фронта, посадка в черте города, да?
— Возможно, и так…
Тамбиев знал: если бы дорога к Неве лежала через ад, то и в этом случае Галуа дал бы согласие.
— Скажите: я на все согласен…
— Я уже сказал.
— Спасибо и за это.
Они вылетели часов в десять утра.
…День был ясным и каким-то светло-русым с краснинкой — осень принялась в этом году рано, сколько было доступно глазу — пламенел клен, его текучий огонь не могла притушить даже высота, на которой шел сейчас самолет.
К полудню были в Хвойной.
— Это и есть «подскок», Николай Маркович?
— Именно.
— Значит, ждем ночи, а потом над водой?..
— Наверное.
Когда до полуночи оставалось минут сорок, самолет взлетел. Похоже, что шел он над оврагом или поймой высохшей реки — по одну и другую сторону почти отвесно стоял лес. Как только самолет не коснулся кончиком крыла деревьев!
Галуа сидит где-то в хвосте. Там, пожалуй, болтает посильнее, чем на носу, но он терпит. Тамбиев пробовал его уговорить: «мессеры», мол, бьют в хвост, но у того свой взгляд: «По мотору». Внизу вода, свинцово-черная, литая. Когда шли над сушей, самолет точно искал защиты в неровностях суши, а как над водой? Будто можно скрыться в свинцовой пучине, а потом вновь возникнуть над ее гладью? Или расчет в ином: самолет так слился с водой, с ее цветом и движением, что его не приметишь ни с фланга, ни снизу? А как шум моторов?
— Вспомнил сейчас: когда мы уезжали из России, я был не таким уж несмышленышем, и отец мог сказать мне: «Алексей, ты понимаешь, что делаешь?.. Ты уезжаешь навсегда. Пойми: навсегда».
Он, видно, долго обдумывал эти слова, прежде чем произнести их сейчас. Видно, середина Ладоги во фронтовую полночь стала и его исповедальней.
— Я ответил отцу: «Понимаю», а сам был, простите меня, олух олухом! Я тогда не мог взять в толк, чем явилось для меня мое невское детство, как и он, я думаю, не понимал. Человеку кажется, что он волен делать с природой что хочет, что он перехитрил ее. Ерунда! Память, например… Есть такое свойство памяти: она в детстве как чистый лист бумаги — все воспринимает и все запоминает навсегда… Вот человек, подобно мне, убедил себя, что сбежал от своего детства… Иллюзия! Во мне нет сил сбежать от своего детства! Я это чувствовал всегда и сию минуту больше, чем всегда…
Нужно усилие, чтобы проникнуть в эти его философские этюды. Часто этюды — иносказания и призваны маскировать нечто такое, о чем ему говорить неудобно. У этих его этюдов есть своеобразный ключ. Чтобы расшифровать этюд, надо нащупать его ключевое слово и заменить его, как сейчас, например… Он говорит «детство», а должен был бы сказать «Отечество». Поставь на место одного слова другое, и все встанет на свое место тут же.
— А может, это больше, чем детство?
Он встревожился:
— Родина?.. — и умолк. — У меня была нелегкая жизнь, Николай Маркович, — произнес он мрачно. — Не хочу, чтобы вы меня считали лучше, чем я есть на самом деле, да вас и не убедить в этом, но в свое оправдание скажу… Я видел такое, что не дай бог вам увидеть, и жизнь меня ломала жестоко…
Вот на какую высоту его надо было поднять, чтобы он сказал это. Второй раз уже не скажет. Все определено этой ночью, а она не повторится.
Самолет приземлился…
Последние полчаса самолет шел в темноте — истинно хоть глаз выколи. Как он нащупал землю и вышел к аэродрому, который, как это было видно сейчас, находился в самом городе, просто чудо. Как ни точны приборы, они не всесильны. Вернее, всесильны, если есть опыт и капелька интуиции — она необходима.
55
Под ногами земля, каменистая, прикрытая скудной травой, аэродромная, и артиллерийский гул; да, он именно под ногами — прежде чем его отразит небо, от него вздрагивает земля — он будто идет из самого чрева ее, накатываясь волнами.
Тамбиеву кажется, что Галуа окаменел: где доказательства, что это Ленинград? Для Галуа доказательства? Нельзя же принять за Ленинград неясную гряду облаков, которая очерчивается слева при свете слабых зарниц, да очерк деревьев, что можно разглядеть на краю взлетного поля, если напрячь зрение. Где доказательства, что это Ленинград?
Аэродромная проходная осталась позади, и, судя по всему, автомашина вошла в город, — наклонившись, можно рассмотреть дома, темные и с виду нежилые.
— Простите, какая это улица? — Галуа наклоняется к шоферу.
— Проспект Обуховской обороны…
— А раньше как он назывался?
— Раньше? Убейте меня — не знаю.
Галуа вздыхает и с еще большим напряжением всматривается во тьму. Блеснула трамвайная колея, на остановке застывший трамвай…
— А эта улица?
Шофер медлит с ответом — боится ошибиться: