Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
Характерным, наверно, только ему свойственным движением Молотов сложил в щепотку большой и указательный пальцы и ткнул ими в прищепочку пенсне, поправляя. Потом отодвинул от стола кресло, положив прямо перед собой кожаную папку, он намеревался проводить пресс-конференцию стоя. Взглянув на Грошева, который сидел первым от наркома, и точно испрашивая у него разрешения, Молотов раскрыл папку, явив для всех, кто следил за ним, белый квадрат бумаги, заполненный машинописным текстом. Большим пальцем как-то снизу вверх Молотов вновь тронул пенсне, сложил лопаточкой руку и, поддев ею лист бумаги, лежащий в папке, взял на ладонь. Лист точно дышал, вздрагивая на ладони.
— Господа корреспонденты, мне
Да, было произнесено явственно, что Красная Армия преодолела прутский рубеж и ведет военные действия уже на румынской земле, а Тамбиев вдруг взглянул вокруг и подумал: «Не в этом ли кабинете душной июньской ночью сорок первого Молотов принимал немецкого посла Шуленбурга, принесшего зловещую весть о войне? В этом или, быть может, кремлевском?» Наверно, демарш Шуленбурга призван был устрашить советскую сторону, но у посла не хватило в ту памятную ночь ни человеческих сил, ни, пожалуй, воодушевления — вместо вдохновенной воинственности было смятение. Да, посол всесильного рейха точно раскололся в ту ночь: слова, произнесенные им, жили сами по себе, он сам по себе. Шуленбург, как свидетельствует бесстрастная летопись истории, не мог удержать вздоха и все норовил угнуть голову, чтобы собеседник, упаси господи, не взглянул ему в глаза, Шуленбург не столько атаковал, сколько защищался… И все-таки зло, которое жило в тексте документа, оглашенного послом, жило независимо от смятенной воли посла, жило, неистовствовало и требовало крови. Что говорить, в ту июньскую ночь сорок первого года необходимо было немалое усилие, чтобы увидеть нынешнюю встречу с мировой прессой на трижды достопамятном Кузнецком, встречу не столь уж громоподобную, но отождествленную с событием громоподобным вполне: Красная Армия взяла прутский предел и уже идет по румынской земле.
А Молотов продолжает читать. Документ, который он предал гласности, как бы разделен на периоды. Первый уже известен — Красная Армия форсировала Прут. Второй — советские войска имеют приказ преследовать врага вплоть до полного разгрома. Третий — Советское правительство заявляет, что оно не стремится к приобретению какой-либо части румынской территории или изменению общественного строя Румынии.
Пресс-конференция закончилась в двенадцатом часу ночи, и тут же асфальтовый пятигранник вокруг памятника Воровскому ожил: как по команде, двенадцать инкоровских малолитражек шумной и нестройной стаей устремились вниз по Кузнецкому, имея целью, разумеется, телеграф — он прекращал прием телеграмм в двенадцать.
На пятиграннике остались лишь корреспонденты, не обремененные многосложными обязанностями и привилегией представителей агентств.
— Вы заметили, русские обратились к этому заявлению так быстро, как они это не часто делают, — заметил Галуа, выбираясь с площади на тротуар. — В подтексте желание успокоить Черчилля, для которого красное знамя на Балканах — все равно что красное знамя на Мальте…
— Нет, не столько Черчилля, сколько Рузвельта, — заметил Баркер. — Черчилль останется Черчиллем, и тут ничего не поделаешь. Другое дело — американец!..
— Рузвельт? А знаете, тут есть свой резон…
Тамбиев возвращался в отдел вместе с Грошевым.
— Однако мы управились быстро, — сказал Грошев. Казалось, в том факте, что управились быстро, для него было больше печали, чем радости. Грошева можно было понять.
Корреспонденты не часто встречались с наркомом. Если же такая встреча состоялась, в ней был смысл только в одном случае: необходим диалог. У корреспондентов
У Тамбиева было дело в ТАССе на Тверском бульваре. Завидная возможность пройти вечерней Москвой. Вспомнил, как однажды шел этой дорогой с Глаголевым. Истинно, минула вечность с тех пор, как Николай Маркович видел последний раз генерала. В Москве сказывали, что Глаголева по давней привычке потянуло к южным да западным славянам — видели его в Минске, потом в Одессе… В Одессе? Не Софа ли предсказала путешествие старого генерала в милую Одессу? Софа… Возникло желание пройти к Никитским, проникнуть в неоглядную мглу двора с куполообразными ветлами, постоять у темных глаголевских окон.
Тамбиев уже устремил шаги к Никитским, когда услышал позади себя характерный, с гундосинкой голос Галуа:
— Николай Маркович, вот неожиданность, да вы ли это? — Без видимых причин на то Галуа закружил, припадая на больную ногу, того гляди пустится в пляс. — Вот был тут в одной старомосковской семье… Знаете, что вспомнили? Празднование трехсотлетия дома Романовых и комету Галлея… Нет, что ни говорите, а был в этой комете некий знак!.. — Он вдруг затих, опасно накренившись, вот-вот потеряет равновесие и завалится. — Что ни говорите, а есть инстинкт предчувствия…
— Это вы о комете, Алексей Алексеевич?..
— Нет, о вас, Николай Маркович!.. Вот сейчас подумал, надо побывать у Николая Марковича, и вдруг… бац, вы как из-под земли!.. Не хочешь, а подумаешь: есть эта сила, что сильнее нас! — Он вдруг помрачнел. — Сегодня встретил Клина в «Метрополе», а он смотрит на меня и хохочет. «Ты что смеешься, дурак?» А он хохочет пуще прежнего. «Дурак-то не я. Честное слово, не я! Ты вот скажи мне, Галуа, где твой друг Хоуп?» Вот так-то…
— А где он на самом деле, Хоуп? — спросил Тамбиев.
— А бог его знает!.. — воскликнул француз и с печальной пристальностью оглядел Тамбиева. — Поехал к жене и пропал… Не хочешь верить Клину, да поверишь…
— Поверишь?..
— Я сказал: «Не хочешь верить…» — Они замедлили шаг, замедлили невольно. — В этом мире все так нелегко… схлестнулось, что, кажется, опыта твоей жизни недостаточно, чтобы понять. Трудно, трудно… Николай Маркович.
— Да…
— Сколько раз я разуверялся в людях, а вот твержу, как молитву: «Не спеши назвать человека сволочью…»
— Вы это сказали Клину, Алексей Алексеевич?
Он остановился.
— Вы полагаете, я не способен это сказать?
— Нет, я хотел спросить: сказали?..
— Придет время, скажу…
Под ногами их крошилась листва, в этом году она начала опадать раньше. Пахло пылью, горьковато-терпкой, замешенной на сухой крошке опавших листьев; касаясь губ, эта пыль отдавала горчинкой.
— Говорят, наш большой караван готов двинуться на Балканы, так? — произнес он, оживившись, его хмарь точно рукой сняло. — Наверно, район Ясс? Простите меня, но в тот раз Молотова я понял именно так… Нет, я птица стреляная, и мне надо говорить напрямик: Ботошани и Дорохой? Верно?