Квартира (рассказы и повесть)
Шрифт:
И захотелось ему очутиться сейчас в своём родном отделе, среди бойких весёлых женщин, занятых невидной, совсем негероической работой — беготнёй, письмами, заявками, телефонными переговорами, бесконечными подсчётами и руганью то с цехами, то с поставщиками оборудования. Вновь возникшая загрудинная боль придавала его мыслям горьковатый привкус страдания.
Вспомнились места, очаровавшие его прелестью неповторимого момента. Всплыла в памяти лесная поляна: валит крупный снег, белый и лохматый, и вдруг — солнце, яркое, весеннее, горячее. На пеньке торчит заяц, то ли спит, то ли очумел от появления человека, смотрит пылающим глазом
По тихому звуку бережно прикрытой двери, по осторожным шагам, донёсшимся из прихожей, Максим Тимофеевич догадался, что пришёл Лапенков. Максим Тимофеевич устало отвернулся. Лапенков разделся и вышел в коридор.
За окном между неплотно задвинутыми шторами обозначилась серая полоса. Рассветало томительно медленно, морозный туман качался за стеклом — казалось, будто где-то рядом выбивается из трубы пар или дым. Мглистый рассвет, туман, казённая койка и сама комната с голыми обшарпанными стенами — всё это напоминало Максиму Тимофеевичу злые сибирские зимы, и на душе у него было холодно и уныло. Ночью сосед укрыл его ещё тремя одеялами, но от них не было теплее, — холод был внутри, в нём самом. Потому-то и грезились летние солнечные поляны, стрёкот кузнечиков и знойное покачивание разогретого воздуха.
Лапенков тронул его за плечо, протянул дымящуюся кружку:
— Чай, со сливками. Вам не повредит. Только не поднимайтесь.
Максим Тимофеевич помедлил в растерянности: надо же, чай со сливками! Где-то раздобыл заварку, сливки, сахар. Растроганный, Максим Тимофеевич взял обеими руками горячую кружку и лишь поглядел на Лапенкова повлажневшими глазами. Лапенков снова вышел, сказав, что варит манную кашу и что примерно через полчаса будет полноценный завтрак.
Максим Тимофеевич глотал чай и давился от подступающих слёз. Тут были и жалость к самому себе, ко всей своей жизни, от первой вставшей в памяти картины осеннего отдыхающего поля, поразившей его в бог весть какие давние годы, до этих серых казённых стен со следами раздавленных клопов и этой вдруг подкатившей слабости; тут была и открывшаяся в душе какая-то створка, которая бывает открытой в человеке очень недолго, по молодости, а потом захлопывается от людской чёрствости, злобы и несправедливости; и чувство вины было тут перед этим парнем, доверчивым ещё и, видно, совсем зелёным в таких делах, как снабженческие, где, если хочешь чего-нибудь добыть, не зевай и уж конечно не миндальничай.
Держа кружку в ладонях, он отхлёбывал чай и вместе с чаем глотал слёзы. Этакого, чтобы плакал, не случалось с ним давным-давно. Сколько друзей-товарищей схоронил — не плакал, а тут — на тебе — расклеился.
Постепенно чай отогрел его и успокоил, он испытал давно забытое чувство умиротворения, какое бывало, пожалуй, только в ранней молодости, после покоса, когда сено уложено в зароды, до жатвы ещё далеко и впереди воля вольная: речка, песчаные плёсы, рыбалка, леса с первыми опятами-колосовиками, по вечерам игры и девичьи хороводы вокруг жарких костров на пустоши за поскотиной.
Покой нарушился от внезапного и смутного ещё желания отдать краны Лапенкову.
Теперь он уже с нетерпением ждал Лапенкова и сердился, что тот так долго возится где-то там, на гостиничной кухне с какой-то кашей. Вариант, придуманный им, казался ему необыкновенно хорошим, пожалуй первым в его жизни случаем, когда он будет получать продукцию по такому важному мандату. Не горлом, не нахрапом взять дефицит, а по праву, — разве это не счастье для порядочного снабженца!
Лапенков принёс кастрюльку каши, алюминиевую миску всю во вмятинах и царапинах и такую же видавшую виды ложку. Максим Тимофеевич не притронулся к еде, пока не выложил Лапенкову свою идею. Лапенков помедлил с ответом, недоверчиво и чуть с усмешкой поглядывая на Максима Тимофеевича, пожал плечами:
— Я не возражаю, если вы…
— Давай мандат, — перебил его Максим Тимофеевич, — и все разговоры.
Лапенков освободил руки от кастрюли и миски, вынул мандат, отдал Максиму Тимофеевичу. Тот ещё раз придирчиво оглядел документ: мандат был настоящий, солидный, с чёткими гербовыми печатями, номером и прочими положенными знаками по всей форме. Он сунул его под подушку и сделал знак Лапенкову — дескать, с этим вопросом порядок и можно приступать к еде.
Позднее, когда Лапенков накормил его сваренной на молоке кашей и сказал, какие и куда дал телеграммы, Максим Тимофеевич совсем размяк, расчувствовался и принялся убеждать Лапенкова, чтобы тот перетащил ящик с краниками к своей койке.
— Пожалуйста, если вам спокойнее, — согласился Лапенков и перенёс ящик к своей кровати.
— Так будет вернее, — сказал Максим Тимофеевич с лёгким и приятным чувством, как будто взял да так просто и сделал подарок хорошему человеку.
— Вот что, молодой человек, — заговорил он, помолчав, — не трать-ка ты на меня время, езжай-ка восвояси. Ждут, поди, краны там, ждут?
Лапенков взглянул на часы и, словно время подсказало ему ответ, кивнул:
— Ждут. Но ничего, не горит.
— Горит! — воскликнул Максим Тимофеевич. — Ты просто чудак! Иди на завод, объясни там, как мы договорились и — с богом! Как ты — самолётом, поездом?
— Самолётом.
— Ну вот! Одевайся и — ходу!
— Не могу же я вас бросить одного. Вот кто-нибудь прилетит, ваша жена или сослуживцы, тогда и…
— К чёрту! Жми на завод. Ничего со мной не сделается, к вечеру встану. Каши ты мне наварил, чай будет, а больше ничего и не надо. Врачи обещали подъехать?
— Часов в десять утра.
— Ну и всё, можешь катиться колбаской.
Они оба рассмеялись: Максим Тимофеевич в знак того, что пошутил, Лапенков в знак того, что шутку понял.
— Ну хорошо, раз вы настаиваете.
— Настаиваю!
— Видите, при желании можно договориться по-человечески. — Лапенков пнул ящик с краниками, стоявший у изголовья его кровати. — Мёртвый металл, а как обволакивает. И не заметишь, как станешь шестерёнкой. В экстазе покорения, так сказать.