Кыштымские были
Шрифт:
— Валяй. Матушку-то и за меня обними.
Пришел тятя домой, а матушка больна, с кровати встать не может. Как ее такую оставишь? Прибегает в это время соседская девчонка, она видела, как тятя появился, и говорит:
— Дядя Костя, белые!
— Врешь?!
— Во, глядите.
По соседней улице вразброд брели чужие солдаты, заглядывали во дворы — кого-то искали. Убежал тятя в лес. Кыштым тогда еще небольшим был. На месте Уфалейской улицы лес шумел.
Прожил тятя в лесу год с лишним. Землянку выкопал. Ночами иногда приходил навестить матушку. Мяса приносил. В лесу-то ему жить не в диковинку — кабанил несколько лет. Пропитание охотой добывал, дичи водилось много, рыбу удил. Совсем вернуться домой нельзя было. В Красной гвардии
Одичал в лесу, бородой оброс. Но вот прогнали Колчака, пришли свои, дядя Кирилл вернулся, стали новую жизнь налаживать. Но тятя из лесу выходить не собирался. Хотел издалека приглядеться — как оно все пойдет? Не вернется ли Колчак?
Домой по-прежнему наведывался. Приходил и Кирилл. Матушка взяла да проговорилась: мол, Костя здесь, в лесу за Сугомаком скрывается, домой заходит, но не часто. И все по ночам. Дядя Кирилл нахмурился, неловко ему, что брат оказался дезертиром. Вот и решил выследить.
Тятя рассказывал:
«Я тогда прямо в медведя превратился, человеческим языком разучился говорить. Тоска заела, но объявиться опять же боюсь — заберут и отправят воевать, а я наглотался этой войны, тошнило. И Кириллка меня все же подкараулил. Пришел я как-то темной ночью, осень уже стояла, скоблюсь в ставню — знак такой у меня был. Открывает матушка дверь, свет вздувает. Гляжу, а Кириллка сидит за столом. — в кожане, в кожаной фуражке, в сапогах, ремнями крест-накрест перепоясан. Весь в коже, аж скрипит, когда шевелится. А я лесной бродяга, лапти сам себе сплел, шинелька старая на мне висит, еще с германской привез, борода во — поверишь, — лопата. Глядит на меня Кириллка, не моргает совсем и говорит:
— Здорово, братуха, давно не виделись.
— Здорово, — говорю.
— Чего ты такой обтрепанный да волосатый, как медведь?
— Ничего, — говорю. — Негде хорошую-то одежку взять. Ты вот в кожу оделся.
— Так ведь я не прячусь. Я хожу по земле открыто, не стыжусь.
— Это кому что нравится.
— Брось дурака валять. Чего сказки сказываешь, будто тебе нравится эта собачья жизнь. От кого ты прячешься?
— А тебе что?
— Ты от Советской власти прячешься, от самого себя прячешься. Смотри, спросится с тебя за это!
— За что же? — спрашиваю.
— За то, что в трудное время не с нами, за то, что не помогаешь Советской власти. За то, что ты дезертир.
— Не ты ли с меня спросишь?
— И я. И мои товарищи. Ты презренный трус. Ты сбежал из отряда тогда, после боя с чехами.
— Я не сбежал, я у матери был. Спроси ее — она была больна.
— Все равно сбежал. Не имел права оставаться дома. Я отпустил тебя ненадолго.
— Кириллушка, так я и вправду занедужила тогда, бог свидетель.
— Нет никакого ему оправдания! Он не имел права бросать отряд, он должен был вернуться несмотря ни на что! Почему не приходишь сейчас?
Что я ему мог ответить? Он был железный человек, он был партейным.
— Так вот, — Кириллка так и хрястнул кулаком по столешнице, — так вот, последний мой тебе сказ — выходи из лесу. Не позорь меня, не позорь мать, ее седины.
— Костенька, а может, и вправду, а?
— Не придешь — облаву пущу. Ну тогда берегись!
Ежели бы Кириллка не сказал таких слов, я б, может, поскреб затылок, согласился бы. Мне ведь и самому осточертела лесная жизнь. А тут он как нож в сердце — облаву устрою! Будто я зверь какой. Кто бы другой сказал, куда бы еще ни шло. А то Кириллка родному брату — облаву. У меня в глазах от обиды помутнело. Помню, кулаки сжал, аж до хруста в пальцах.
— Попробуй, говорю, сунься! — И хлопнул дверью.
Мне теперь юлить ни к чему, перед тобой я, как перед попом, доченька. Жизнь-то моя уже вся за плечами, теперича из нее ведь ничего не выкинешь и не изменишь».
Это хорошо, что тятя со мной откровенен до конца, иначе я б уважать его перестала. Это хорошо, что он хоть сейчас правильно смотрит на свои заблуждения. Но странно, я его все-таки не жалею. Мне по душе дядя Кирилл, хотя о нем совсем мало слышала. Но даже то,
Пришлось менять тяте свое убежище. Перебрался в другое место. Вот уж никто никогда не сложит легенду о таком глупом, лесном сидении, вот уж о ком не останется ничего ни в памяти народной, ни в устном творчестве. А вот про дядю Кирилла еще вспомнят, может, легенду сочинят, памятник поставят. Да, я, кажется, немного расфилософствовалась.
Дядя Кирилл слов на ветер бросать не любил. Послал искать тятю красноармейцев. Вот как рассказывает об этом сам тятя:
«Кириллка-то укараулил меня, и то сказать — леса знал как свои пять пальцев. Мне бы надо убечь туда, к Уфалею, а то к Нязепетровску, да только шибко не хотелось далеко от дома уходить. Сижу я, стало быть, утречком рано на озерке Теренкуль, рыбу ужу, на завтрак ушицу задумал сварить. А кругом благодать такая — и тихо, и тепло, и озеро, будто стеклышко. Только на душе муторно. И вдруг слышу, будто сучок треснул. Оглянулся — никого. Через минуту опять. Вижу — выходят два красноармейца с винтовками наперевес, и ко мне. Думали, что у меня оружие есть, а у меня старая берданка, да и та в балагане осталась».
…Привели красноармейцы тятю в Совет, дядя Кирилл с ним и разговаривать не стал. А молва о том, что брат брата арестовал, по всему Кыштыму разнеслась и до моей бабушки добралась: хоть и нездоровилось ей, собралась и пошла к Кириллу. Какой у них там разговор состоялся — никто не знает. Но мама моя говорит так:
«Свекровь-то долго умоляла Кирилла, на коленях, говорит, просила — не трогать Костю. А Кирилл будто бы так отвечал: «Я и не собираюсь пальцем его трогать, грех на душу приму. Он не против меня пошел, он от Советской власти скрывается, помогать не хочет. А кто не с нами — тот наш враг, и Советская власть его судить будет». Только Костю не судили. Большевики-то в Совете промеж собой потолковали и порешили Костю выпустить».
…А выпускать тятю пришел сам дядя Кирилл. Тятя рассказывает:
«Сижу я в каталажке, дни считаю, и горько это у меня на душе. Всякое в голову лезло, а больше того обиды. Потом слышу — замок открывают и заходит Кириллка. Встал это на пороге и говорит: «Выходи». У меня сердце захолонуло, ну, думаю, конец пришел. Твердый Кириллка был, выведет в огород, в коноплю, да пулю в затылок — дезертир. С места боюсь сдвинуться, говорю ему: «Ну, что я тебе сделал? Ты же брат мой родной, что на меня злобишься?» А он: «Не злоблюсь я на тебя, Костя, жалко мне тебя. В мире такая борьба идет, мировая революция скоро запылает, работный люд за светлое царство социализма крови не жалеет, жизнь кладет, а ты прячешься. Ты слепым кротом в землю зарылся, хочешь, чтоб мы для тебя светлую жизнь завоевали. Опомнись, Костя, протри глаза, становись в строй, бери винтовку и покажи, что Куприяновы знают свое место в бою!» А я ему свое: «Отпусти ты меня, Кириллка, Христом-богом молю». Кириллка рассерчал сильно, да как закричит: «Убирайся к чертовой матери и больше не попадайся мне на глаза!» И убег я опять скорее в лес. А там примкнул к каслинским рыбакам. Домой носа не казал».