Л. Н. Толстой в последний год его жизни
Шрифт:
Вечером Лев Николаевич слушал пластинки с вальсами Штрауса. Один, «Frьhlingsstimmen» [196] , в исполнении пианиста Грюнфельда, очень понравился ему, другой — нет.
Лев Николаевич ходил с В. Г. Чертковым в деревню за пять верст знакомиться с тамошними крестьянами и прогулкой остался очень доволен. Назад оба приехали с Татьяной Львовной, случайно встретившей их на дороге. Во время прогулки Владимир Григорьевич сделал несколько фотографических снимков с Льва Николаевича.
196
«Весенние
Из всех фотографов В. Г. Чертков — единственный не неприятный Льву Николаевичу. И это прежде всего хотя бы потому, что Чертков обычно совсем не просит Льва Николаевича позировать, а снимает его со стороны, часто даже совершенно для него незаметно. Кроме того, Владимир Григорьевич и лично приятен Льву Николаевичу, и, наконец, как мне передавали, Лев Николаевич считает, что он хоть чем-нибудь должен отплатить Черткову за все, что тот для него делает: распространение сочинений и пр. Чертков, со своей стороны, убежден и даже пытался доказывать это самому Льву Николаевичу, что он, Чертков, должен фотографировать Толстого, так как впоследствии потомству будет приятно видеть его облик.
Говорят, однажды Лев Николаевич возразил на это своему другу:
— Вот, Владимир Григорьевич, мы с вами во всем согласны, но в этом я с вами никогда не соглашусь!..
Приезжали ко Льву Николаевичу хорошие знакомые Сухотиных: сосед — помещик Горбов, из купцов, учредитель народных школ разных типов, и его сын, элегантно одетый молодой человек.
Под вечер Лев Николаевич зашел ко мне, как всегда, и стал просматривать написанные мною письма. Вошла Татьяна Львовна. Лев Николаевич заявил ей, что с Горбовым ему было трудно разговаривать, так как тот говорит тихо и скоро, а между тем надо быть любезным.
— Да, кроме того, еще… Ну, да этого не буду говорить.
— Ну, скажи, что такое? — спросила Татьяна Львовна.
— Нет, не буду говорить.
Однако Татьяна Львовна все-таки продолжала спрашивать.
— То, — произнес Лев Николаевич, — что я имею отвращение к либеральным купцам. Они до тонкости усваивают весь этот либерализм… Все эти Гучковы, даже Абрикосов отец…
Позже вечером Лев Николаевич зашел ко мне. Сидевший у меня Владимир Григорьевич Чертков спросил, не мешал ли он ему на прогулке:
— Нет, нисколько! Только удивительно, я записал это недавно в дневнике: я как-то чувствую людей, физически чувствую. И если бы, например, вы присутствовали при моем разговоре с мужиками, то я говорил бы не только с ними, но и с вами. Это — странное чувство. Я не знаю, есть ли оно у других, но мне оно свойственно.
Владимир Григорьевич рассказывал, что когда Лев Николаевич начал беседу с мужиками, то он нарочно отошел в сторону, чтобы не мешать.
Приходили мужики за книжками. Они уже говорили утром с Львом Николаевичем.
— Старичок-то ваш выйдет али нет еще? — спрашивали они.
Лев Николаевич узнал о том, как титуловали его мужики, и был страшно доволен. Его считали просто за старичка. Как это хорошо и какая разница с яснополянским «ваше сиятельство»!
Затем был учитель одной из окрестных школ. Лев Николаевич дал ему книжку «О вере».
— Ничего не знает! — говорил он о нем, разумея невежество учителя в вопросах
Затем приехал сосед — помещик Матвеев, бывший драгоман посольства в Персии. Вел за обедом уморительный дипломатический, то есть политический, разговор. Остался на весь день. По его отъезде кто-то предложил изобразить «нумидийскую конницу», то есть бегать вокруг стола, потряхивая кистью высоко поднятой правой руки и склонив голову, чтобы развеять скуку. В прошлом году, после одного такого же скучного гостя, Лев Николаевич, оказывается, бежал вокруг стола первый, за ним — все.
Чертков все побуждает Льва Николаевича закончить пьесу. Татьяна Львовна хочет поставить ее здесь.
Лев Николаевич спрашивал, какие ему материалы взять, чтобы изобразить в статье о самоубийстве безумие современной жизни. Мы ему назвали: газеты, декадентскую литературу, мясную выставку, «Шантеклера» и пр.
Лев Николаевич болен. Не пил кофе, не завтракал и не обедал. Я зашел за письмами после обеда. Писем много. Он все просмотрел.
— Вы, кажется, не особенно хорошо себя чувствуете, Лев Николаевич?
— Совсем нехорошо. И изжога, и слабость… Да это так надо! Пора уж…
И зачем я спрашивал его!
Лев Николаевич слаб, днем не выходил из комнаты. Разговаривали с ним в его комнате двое крестьян, которым я дал книжки, и старик скопец. О разговоре со скопцом Лев Николаевич рассказывал:
— Он меня даже огорошил сначала. Говорит: если нужно соблюдать целомудрие, то для чего же нам этот предмет? Но я как всегда говорил, так и теперь скажу, что жизнь не в достижении идеала, а в стремлении к нему и в борьбе с препятствиями, которые ставит тело. Истинные благо и добродетель — в воздержании. Они же подобны тому пьянице, который не пил бы потому, что у него не было бы денег или кабака. Здесь еще не было бы нравственного поступка… Я не знаю, как для других, но для меня по крайней мере эта мысль имеет решительное значение. Но он — человек духовный. И ведь какую все-таки нужно иметь силу, чтобы решиться на это! Не говоря уже о том, что он лишен семьи, он подвергается и преследованию. Ведь он провел тридцать шесть лет в ссылке в Сибири.
Приехали сегодня фотограф Тапсель и сопровождавший его Белинький, который сегодня же и уехал.
Льву Николаевичу лучше. Получил хорошее письмо из Москвы, от своей единомышленницы, молодой девушки, и отвечал на него большим письмом [197] . Поправил пьесу. Владимир Григорьевич дал ее мне переписать, и я впервые познакомился с ней [198] . Лев Николаевич будет еще поправлять ее. Вечером он говорил, что написал ее только для «телятинковского театра». Говорил о характеристике одного из действующих лиц, прохожего:
197
мая.
198
Сегодня после завтрака мы выехали из Кочетов домой.