Лабиринт
Шрифт:
— Передаем урок утренней гимнастики,— бодро сказал репродуктор,— Откройте форточку и вдохните воздух полной грудью...
Полковник дернул за шнур, едва не оборвав розетку, и длинно выругался.
В тот день он вернулся с партсобрания поздно вечером, скинул рубашку, бросил на плечо полотенце и, украдкой кивнув мне и Димке, вышел. Мы переглянулись и, минуту спустя, вышли вслед за ним. Он ждал нас в конце коридора, затягиваясь потрескивающей сигаретой.
— Так вот, хлопцы,— сказал он помолчав.— Много я вам сказать не скажу, а кое-что вы
— О Сосновском?..— изумился Дима.
— Припомнили ему вчерашнее. Вас поминали, меня тоже не забыли. За те слова...
— Кто?..— спросил я.
Полковник не ответил.
— Так вот, елки ядреные,— сказал он.— Так вот...— его стеклянный глаз смотрел куда-то в сторону, загадочный и равнодушный.
Спустя два дня мы сидели в переполненном актовом зале. Выступал Гошин. Его голос хрипел и захлебывался от возбуждения, клинышек светлой челки бился на лбу.
— Ужас какой,— шептала Машенька подавленно.— Какой ужас!
Гошин говорил о врачах-извергах и о верной дочери сноего народа — Лидии Тимашук.
— Мы любим свой древний, цветущий край, мы гордимся нашим городом, его успехами и достижениями... Но мы не должны ни на минуту забывать, что именно наши успехи могут порождать настроения беспечности и благодушия. Кое-кто из нас утратил чувство бдительности, решив, что больше не существует опасности разного рода диверсий, шпионажа и вредительства. Чем успешнее наше движение вперед, тем острее борьба наших врагов, тем хитрее их методы — но мы сорвем с них маску!
Машенька сжала мою руку, под тонкой кожей на ее виске вздрагивала ветвистая жилка.
Рядом с нами сидела Варя Пичугина. Она смотрела на Гошина почти не дыша. В зале было очень тихо.
— Оглянемся же вокруг: может быть, в нашем институте имеются особые причины для благодушия? Может быть, у нас в аудитории не проповедуются иногда мысли, которые подхватывают некоторые студенты, не отдавая отчета в том, кому и чему эти мысли служат?.. Мы должны покончить с ротозейством и пристально проверить наши ряды! Под личиной товарища, друга, самого близкого с виду человека может скрываться враг — вот что должен помнить каждый из нас, где бы он ни был, с кем бы ни говорил, с кем бы ни встречался!..
Дима Рогачев подтолкнул меня локтем. Я не повернул головы, Я чувствовал на своем лице липкую паутину чьих-то взглядов.
Гошина сменил Кирьяков.
— Прискорбно, однако это так,— сказал он.— Да, там, где речь идет о высоких принципах, нет ни отца, ни матери, ни брата, ни друга... Прискорбно, но приходится сказать, что и среди наших преподавателей, может быть, имеются лица, которые не достойны нашего доверия. Есть лица, которые используют влияние, предоставленное им высоким званием преподавателя советского вуза, в неблаговидных целях. Вот почему мы говорим о необходимости строжайшей бдительности ко всем — кем бы ни был этот человек, какой бы пост он ни занимал!..
— О ком это?— раздалось
— В свое время вам все будет сказано, а пока этими вопросами занимаются соответствующие организации, предоставим им выяснить истину и раскрыть всю правду.
Как и Гошин, он никого не назвал. Но в его закругленных, туманных, угрожающих фразах многие, вероятно, ощутили один и тот же намек. И когда собрание кончилось, мы подошли к Сосновскому, сидевшему в первом ряду. Его окружили плотным кольцом, и кольцо это, тесное, густое и молчаливое, двигалось вместе с ним по залу, по коридору, по лестнице. Я перехватил короткий острый взгляд, который метнул в нашу сторону Гошин, собиравший с опустевшего стола президиума какие-то бумаги.
Мы проводили Сосновского до самого дома; по пути мы говорили обо всяких пустяках, он рассказывал о книгах, полученных недавно из Москвы. Но когда Дима спросил, нельзя ли зайти к нему домой, чтобы посмотреть их, Сосновский, ответив обычным:
— Да, да, конечно,— вдруг перебил себя и прибавил: — но это потом. А пока не надо.
Это было неожиданно, все почувствовали какую-то неловкость. Сосновский заторопился. Когда он исчез в парадном, мы еще несколько минут стояли у его крыльца.
На другой день первой была лекция Сосновского. Его появления ждали с нетерпением и смутной тревогой: вдруг окажется, что в нем что-то переменилось, и мы увидим уже не того Сосновского, к которому привыкли?.. Напрасно. Вошел он, как всегда, едва отзвенел звонок, вошел своей быстрой, размашистой походкой, весело поздоровался — на этот раз ему ответили как-то особенно дружно — и, не тратя ни минуты, начал с того места, которым оборвал прошлую лекцию.
Он говорил о Годунове, о Самозванце, о декабристах, о Юродивом, о могучем и юном народе, который разгромил полчища Наполеона, о Пушкине и его несравненном чутье истории... Но я слушал Сосновского невнимательно, в голове камнем лежала фраза, которой он сегодня начал лекцию: «Народ безмолвствует...» Не в этих ли двух словах — ключ к великой трагедии»?..
А в нем все было, как прежде: чисто выбритое лицо, светлый лоб с высокими залысинами, спокойный, обращенный внутрь взгляд...
Перед звонком Сосновский спросил, почему отсутствует Иноземцева. Варя ответила, что Маша больна.
— Ничего особенного,— сказала она мне,— просто с утра ей нездоровилось, вот и все.
Следующей была лекция Гошина. Я спустился вниз и и прошел к раздевалке. Перед высоким узким зеркалом стоял Жабрин. Он расчесывал свои длинные поповские волосы, не столько расчесывал, сколько разглядывал мелькавшие в наклонной плоскости зеркала ножки девчонок, пробегавших по вестибюлю.
— Цветник,— сказал он мне, подталкивая плечом и блудливо подмигивая.— Кстати, где мне найти товарища Гошина?
— По коридору и налево,— сказал я, отправляя его туда, где висела табличка «Туалет».