Лабиринт
Шрифт:
— Где они? В чем?..
Если бы я мог ей ответить!..
— Не знаю,— сказал я,— В том-то и вся штука, что пока я не знаю. Когда-то мне казалось, что я это знаю, знаю лучше, чем все. И я мечтал написать Книгу. Простую и прозрачную, как утро в детстве. Чтобы люди прочли ее — и всем сразу стало ясно и просто жить. Потом что-то со мной случилось. Я стал чувствовать, что понимаю все меньше, дни идут — а я понимаю все меньше, все меньше понимаю что-то с каждым днем. Но иногда мне кажется, что я не живу, а сплю. Что я сплю и уже понимаю, что сплю, что вот-вот я проснусь — и сон, страшный, меленый, бессмысленный сои исчезнет. Все, что так долго н страшно
— А пока?— сказала Изольда.— Что же пока? До тех пор, пока не написана твоя Книга?..
Она слабо улыбнулась, одними губами. В ее улыбке была жалость. Снисхождение и жалость — ко мне.
Передо мной стремительно мелькнула растерянная фигурка Гамлета, шпага, выпавшая из его рук... Мелькнула — и растаяла...
«Уроки Сосновского»,— так назывался этот фельетон, вернее, «письмо в редакцию», как сообщалось в скобочках, пониже заголовка — письмо в редакцию, и больше ничего. И три подписи в столбик, возле последней — « др.». Самое замечательное заключалось в этом ощеренном, рычащем «и др.»,— так рычит собака, не какая-нибудь шавка, из тех, что с дурашливым лаем кидаются вслед кошке или мотоциклу, а — такая умная, злая, натренированная, она вся приседает, поджимает хвост между задними лапами, и пригибает голову почты до земли, почти касается нижней челюстью дорожной пыли — и тут раздается негромкое, глухое рычание перед сильным, быстрым броском... Я шел по институту, и это «др-р».,.— слышалось мне за спиной, в каждом слове, может быть, и невзначай оброненном, ощущал я этот призвук, и каждое лицо было — как головка от буквы «Р», а уж Федор Евдокимович, кособокенький, с головкой, откинутой на правое плечо, и сочувственной, скорбно-соболезнующей улыбочкой на влажных красных губах — Федор Евдокимович уж абсолютно точно изображал собою эту букву.
Лене Демидовой было, конечно, неловко; я и сам отлично понимал, особенно после вчерашнего, что она тут ни при чем; «и др.» — к ней-то это никак не относится; и все-таки мне было приятно видеть ее смущение, видеть вспыхнувшие кирпичными пятнами скулы и то, как она старалась изо всех сил не прятать, не опускать глаза, а смотреть на меня прямо, не смущаясь.
— Принимай отставку,— сказал я возможно беспечней,— Оля Чижик превосходно справится с моими обязанностями, ты не беспокойся, номер выйдет вовремя.
— Какая отставка,— сказала она,— что еще за отставка?..
— Брось,—сказал я,— ну что мы станем друг другу дурить головы?
— Будет бюро,— сказала она,— бюро тебя назначило,
бюро и...
— Неважно,— сказал я,— к чему формальности?
Мы остановились в конце коридора, у светлого окна; я заметил, как дрожат ее зрачки, и почувствовал: каждое мое слово было для нее секущим, свистящим ударом. Но я ничего не мог с собой поделать, не мог унять звенящую в моем голосе злость.
По Димкиному лицу я понял: он еще ничего не знает.
Рассеянно-сосредоточенный, с пачкой книг под мышкой, он неторопливо шествовал из кабинета психологии, где обычно занимался по утрам; там бывало тихо и безлюдно. Рядом шел Караваев. Я сунул им в руки газету. Димка начал читать с середины —с того самого места, в которое я нечаянно ткнул.
— «Мы не
— Читай, читай,— сказал я.— Там есть еще абзац: «на поводу...» и так далее, это про нас с тобой.
Кудрявым рафаэлевским ангелочком в клетчатом пиджачке порхнул мимо Сашка Коломийцев. То ли сослепу, то ли — сделав вид, что нас не заметил. Но я крикнул:
— Горацио, куда же ты?..
Он остановился.
— Куда же ты, друг Горацио?— сказал я.— Как гонорар? Вы на всех «и др.» поделите, или только на троих?..
Глаза его под выпуклыми стеклами очков жалобно забегали — как два насмерть перепуганных мышонка, которые ищут щелку.
— Клим,— заговорил он, взяв меня за пуговицу и дыша мне прямо в нос.— Я расскажу тебе потом... Я тут ни при чем... Так вышло...
— Не крути,— сказал я, освобождая пуговицу из его пальцев.
— Ребята,— забормотал он,— ребята...
Мне стало жаль его — странной брезгливой жалостью. Ещё не так давно казался он мне милым, безобидным чудаком.
Под «письмом в редакцию» одной из троих стояла его подпись...
— Ну и брехня,— сказал Дима, когда мы остались одни.— Захочешь — не выдумаешь...
Сергей кипел. Он был вроде чайника, у которого вместо пара из дырочки в крышке бьют струей сплошные междометия.
— Погоди,— сказал Димка, морщась.— Дело не в нас. Что мы? Нас из института не исключат. Вот Сосновского... Сосновского надо спасать.
— Как?— сказал я.
В тот день у нас была лекция Сосновского, Не знаю почему, но когда он вошел, я опустил глаза. Как будто сам я был виноват в этой заметке. Как будто не моя фамилия упоминалась в ней, среди тех, кто пошел на поводу и не сумел раскусить, разглядеть... Я смотрел в крышку стола, черную, отливавшую тусклым блеском, и мне хотелось, чтобы за рядами ссутуленных спин он не заметил, не увидел меня. Наверное, все избегали встречаться с ним взглядами, и общее «здравствуйте» получилось нестройным, рассыпанным, А он как будто ничего не заметил — ни тишины, пристыженной, трусливой тишины, ни склоненных низко голов, ни пугливых глаз. И только закончив лекцию, спросил вдруг:
— У вас есть ко мне вопросы, Пичугина?
Прежде чем Варя успела ответить, все головы повернулись к ней, и она поднялась — медленно, неуверенно, вся как будто высвеченная прожекторами — сухонькая, узенькая, в черном жакете, и проволочно-жесткая косичка, выпав из-за уха, смешно торчала над прямым, острым плечом, по которому змеилась распустившаяся темно-зеленая ленточка. Но — должно быть, последним напряжением воли вздернув свой утиный носик — она сказала:
— Нет, Борис Александрович,— и в голосе се прозвучал сухой треск, похожий на слабый электрический разряд.
— Значит, на этот раз у вас ничто не вызывает сомнений?..
Варя не успела ответить. Вскочила Машенька. Щеки ее горели, от возбуждения она пришепетывала больше обычного.
— Мы вам верим, Борис Александрович! И нам стыдно, что среди нас нашлись такие, кто подписал это письмо!
Секунда молчания — Оля Чижик зааплодировала первой, и вслед за ней аплодисментами разразился весь курс.
Повскакивали с мест, хлопали стоя, держа руки над головой.
Сразу же после звонка в нашу аудиторию ворвался Сергей Караваев. Он размахивал исписанным листом бумаги.