Лабиринт
Шрифт:
— Чушь,— сказал я. Наверное, после бессонной ночи мысли в голове у меня путались.— Если человек умер, как он может это почувствовать?
— Может,— сказала Маша. Голос у нее опять стал очень ровным, спокойным.— Я это почувствовала сегодня утром. Когда я проснулась и все увидела, все вспомнила — и тут он, и в комнате душно, дымно, какие-то бутылки под столом... А за дверью хозяйка, наверное,— гремят кастрюли, за окном брезжит рассвет, и в комнате все серое-серое... Я проснулась и почувствовала, что это не я, что меня уже нет, понимаешь — нет... Я оделась, вышла потихоньку, вышла и
— Да, — сказал я,— бывает. Такое было со мной, когда случилась та история. Мне было тогда семнадцать лет, и я хотел застрелиться.
— Но ты...
— Как видишь,— сказал я.— Чуть-чуть не застрелился. Нам всегда в жизни мешает это «чуть-чуть». Мешает или помогает. Наверное, самое главное в жизни — это «чуть-чуть». В конечном счете оно-то все и решает.
— Что же такое это «чуть-чуть»?
— Не знаю,— сказал я.— Может быть, это я сам. Я. Сам. Понимаешь?
Она покачала головой и не ответила.
Я старался не смотреть на нее. Я давно уже сунул обе руки в карманы и шел, стараясь не касаться ее локтем. Не надо было мне ее провожать. Не надо было идти нам по той же дороге. Не надо было нам спорить, разговаривать, произносить ничего не значащие слова. Чего они стоят, эти слова, если за ними стоит маленькое, крепкое, несокрушимое «чуть-чуть», которое все и решает!
— Почему ты хотел вчера, чтобы я ушла с Олегом? — спросила она.— Ты ведь хотел этого.
— Да,— сказал я.— Хотел.
— Чтобы я потом уже не могла тебе ничего сказать?
Это была правда. Но я солгал:
— Я все сказал себе сам...
— Нет,— сказала она.— Не все.
— Не провожай,— прибавила она через минуту.— Больше не надо. Я очень тебя прошу.
Я остановился.
Я рванулся было за ней, но остановился.
Ее маленькая фигурка летела, почти не касаясь земли, то пропадая, то озаряясь падавшим из окон светом.
Не знаю, изменилось ли бы что-нибудь, если бы я бросился тогда вслед за ней. Но я подождал, пока она совсем исчезнет, и не спеша побрел обратно.
Потом мне рассказали, что она пришла в общежитие. На тумбочке лежало письмо от матери. Она прочла его. Разделась. Сходила в умывальную, вернулась и прочла снова. Потом оделась. Ни с кем в комнате не сказала она ми слова, оделась и перед тем, как выйти, сунула письмо в рукавичку.
Я читал это письмо. Мать спрашивала о здоровье, о занятиях, жаловалась на радикулит, передавала привет от подруг. И еще обещала прислать банку брусничного варенья с яблоками,— «да угости Клима, когда он приезжал к нам летом, я заметила — он его любит»...
Больше ничего не было в этом письме. Ровно ничего.
На
Мне открыл Дима Рогачев.
Вот как, подумал я, вот как...
— Пока еще ничего не известно,— сказал он, предупреждая неизбежный вопрос.
Но я и сам вряд ли задал бы его, увидев лицо Натальи Сергеевны, стоявшей тут же, в передней.
Из дверей кабинета настороженно выглядывали Сергей и Полковник.
Все, даже самый воздух был пронизан здесь ожиданием, и каждый стук заставлял кидаться к дверям.
Не знаю, давно ли пришли сюда ребята. Они сидели не сняв пальто, в неловких, скованных позах. Наталья Сергеевна то выходила, то возвращалась и, присаживало рядом с нами, зябко куталась в платок. Мы молчали. Мы все молчали, испытывая, вероятно, одинаковое ощущение стыда,— того тягостного и беспредметного стыда, который овладевает каждым у постели тяжело больного.
Мы не решались уйти, не решались оставаться дольше. Полковник пощупал рукой выбеленную известкой, печь и спросил, где хранятся дрова. Он настоял, чтобы Наталья Сергеевна дала ему ключ. Мы спустились во двор, к дощатому сараю. Полковник открыл замок на крайней двери. В углу лежало немного наколотых поленьев, Сергей сложил их в охапку и унес в дом.
Двор освещали окна обоих этажей. Мы выбросили из сарая на снег несколько чурбаков и пару нераспиленных бревен. Пока мы с Рогачевым пилили, Полковник колол промерзшие чурбаки. Он заносил топор с яростным, свирепым выражением лица и, обрушив удар, смачно всхрапывал и скалил зубы. С особенным наслаждением встречал он сопротивление неподдающихся с одного раза сучков. Чурки лопались, издавая стеклянный звук. Мы не успевали подбрасывать Полковнику свежие кругляши.
Какая-то женщина, выйдя с ведром к дворовой колонке, посмотрела в нашу сторону с недоверчивым любопытством. Еще несколько человек, появляясь во дворе, с тем же недоверчивым, осуждающим любопытством поглядывали на нас.
— Смотрят...— усмехнулся Рогачев.
— А ты пили... Пили, знай...— Полковник вытер тылом шапки взмокшее лицо. Он давно уже был в одной рубашке. Мы с Рогачевым тоже разгорячились и взмокли.
Сергей вернулся за новой охапкой. Он уже растопил печь.
— Будет, может?..— сказал он, увидев груду дров у стенки сарая.
Полковник ничего не ответил, мы тоже. Мы передохнули пару минут и снова взялись за работу. Мы молчали. Говорить нам не хотелось. И возвращаться в дом, в его тяжелое, скорбное молчание было невмоготу.
Мы не обратили внимания, как около нас очутился Гошин. Жил он в том же доме, что и Сосновский, не знаю, зачем он вышел во двор — в мохнатой шапке, шея у него была обмотана длинным шарфом.
— Колете?..— произнес он задумчиво, остановясь в шагах трех от Полковника.— Значит, колете... Кому же вы кто колете?..
Полковник с силой всадил топор в дерево, брызнули щепки.
— Вы отойдите лучше, Адкадий Витальевич,— негромко предупредил он.— Вдруг рука сорвется...
— А вы осторожней,— сказал Гошин, отступая, потому что Полковник вновь занес топор,— А вы осторожней, товарищ Батов...