Лабиринт
Шрифт:
— Не надо, Наталья Сергеевна. Ведь он вернется. Вот увидите, он вернется. Я знаю — он вернется. Он не может не вернуться. Не надо, Наталья Сергеевна. Не надо. Не надо. Не надо.
Мы уложили Игоря, он взял с меня слово, что я не уйду, пока он не проснется. Потом, погасив свет в спальне, мы вернулись в комнату с оранжевым абажуром.
Я подумал, что теперь наступила пора произнести какие-то значительные, весомые слова. Когда-то я умел произносить такие слова. Когда их произносишь, в самом деле начинаешь чувствовать себя сильным и спокойным.
Но я только
Зазвонил будильник. Мы оба вздрогнули, я вскочил но не сразу увидел его — Наталья Сергеевна опередил меня, метнувшись к подоконнику, на котором он стоял скрытый занавеской, изменив своему обычному месту, как и многое в этой комнате. Откинув занавеску, она протянула руку к трепещущей никелированной чашечке и, нажав на рычажок, оглянулась на дверь, за которой спал Игорь.
Но в ее торопливости, в самом ее движении, прекратившем резкий, настойчивый звон, я заметил еще какой-то испуг — оттого, что будильник выдохнется, завод иссякнет. Я подумал о Сосновском. О том, что, наверное, он по привычке поставил его с вечера, до отказа завинтив пружину, и что никому не известно, когда он это сделает снова.
— Надо что-то делать,— сказала она, продолжая сжимать в руках будильник.
Она поискала взглядом, куда бы его поставить, потом шагнула к этажерке и поставила его туда, где он стоял раньше.
— Надо что-то делать, Клим,— повторила она.— Что-то надо делать.
Она принялась убирать на письменном столе, потом перешла к шифоньеру, потом к стеллажам, упрямо восстанавливая порядок, в котором прежде располагались книги.
Я отыскал на кухне ведро и тряпку. Когда я наклонялся, в голове у меня шумело, и казалось, что на крашеных досках пола я вижу чьи-то следы. Никаких следов не было, вероятно те, кто приходил сюда, аккуратно вытерли ноги в передней. Но я упорно искал следы, везде мне чудились чьи-то следы, не следы даже, а следы следов, и я тер пол так, будто в этих следах и было все дело.
Утром я проводил Наталью Сергеевну.
— Ведь мне же должны, обязаны сказать — за что, и надолго ли, как вы думаете?— спрашивала она у меня.
Было морозно, вдоль свежих сугробов лежали сиреневые тени, вершины тополей розовато искрились в лучах поздней зари. Сейчас все это выглядело нелепо, как декорация, которую забыли переменить.
Мы не знали толком, куда идти. Прохожие, которых мы останавливали, странно засматривали в наши лица и спешили прочь. Один старик с белыми, как инеем обметанными бровями, понизив голос, спросил:
— Мужа, видать?..— И вздохнул: — О господи, господи!
Он указал нам дорогу.
Неподалеку от входа в длинное серое здание стояли две женщины.
— Рано еще, — сказали они,— до десяти не принимают.— И заботливо принялись рассказывать Наталье Сергеевне о порядках — где, кто, когда. Я был рад, что оставил ее не одну.
Я отправился в институт. Гулкая пустота заполняла меня, как всегда случается после бессонной ночи. И подобно теням, скользящим по воде, не колебля, не волнуя ее глади, все сновало, суетилось, двигалось вокруг, не задевая, не вызывая ответных мыслей. Все было обыденно — и, может быть, поэтому казалось продолжением сна.
Мимо шли какие-то люди, бежали школьники, размахивая портфелями. Прогрохотал пустым кузовом грузовик. Мохнатая рыжая собачонка сосредоточенно остановилась у забора и задрала заднюю лапу. Впереди идет женщина, несет в сетке
Институт. Раздевалка. Девчонки теснятся у зеркал, взбивают прически, распрямляют шовчики на чулках. Я становлюсь в очередь. «Привет... Привет... Привет...» Почему на меня так смотрят? Ах, да, кафедра. Вчера бы да кафедра. Вчера. Сто. Лет. Назад. Была. Кафедра. Они еще помнят. Они еще ничего не знают. Откуда же им знать?..
Ко мне протискивается Наташа.
— Где Иноземцева?..
Значит, она не ночевала в общежитии. Не ночевала, в общежитии... Ну. И. Что?
Я поднимаюсь по лестнице. У нас в институте железная лестница, литые перила. Она вся гудит, когда поток студентов устремляется по ней. Я поднимаюсь по лестнице, взгляд мой привычно скользит по алому бархату «Доски Почета», висящей над первой площадкой. Во втором ряду фото Димки, фото Маши. На алом бархате. И вчера был алый бархат. Алый бархат, Маша, Олег... Второй этаж. «Комсомолия». Старый номер. Пора бы снять. Неужели я когда-то был ее редактором? Сто. Лет. Назад. Третий этаж. Аудитория. У доски толпятся студентки. «А кто же теперь станет у нас читать спецкурс?».. В самом деле, кто?.. Кто же теперь? — «Значит, отменят!» — «А как же Сосновский?..»
Я сажусь на свое обычное место. Еще никто ничего не знает. Я смотрю в окно. На стекла, затянутые морозом. На елочки, елочки, елочки, на замысловатое кружево их ветвей, Я стремлюсь отделить одну ветку от другой, я слежу за узорчатыми очертаниями, плавно переходящими одно в другое — и проваливаюсь в лесную чащу. Надо мной колышется светлая зеленая листва, травинка щеко чет мне щеку... Но я просыпаюсь, как будто меня толкнули в грудь.
Маша.
Мне кажется, в аудитории мгновенно возникает какая-то особенная тишина.
А в ней нет ничего особенного. Может быть, лицо немного бледнее обычного. И все. Ее лицо спокойно. До ожесточения спокойно. Она проходит по аудитории, кому-то кивает и, не заметив меня, садится за третий стол с краю — как всегда. Через минуту в дверях появляется Олег.
А вот и старик Ремизов. Мелкими шажками подходит он к кафедре, его слабый, невнятный голос шелестит и замирает над первыми рядами.
Я никому не говорю о том, что случилось с Сосновским .Наверное, во мне живет ощущение: пока факт не сделался явным для всех, в нем еще можно сомневаться.