Лахезис
Шрифт:
Телевизора нет. Книг нет. Газет тоже нет. Над дверью — радио. Его можно включить или выключить. Громкость не регулируется, поэтому чуть слышно.
И все. И ты один. Никто не приходит, никуда не вызывают. Ты умер. А то, что внутри что-то стучит или снаружи чешется, так это просто биологическое недоразумение типа подергивания лапок у дохлой лягушки.
В советских детективных фильмах арестованного сразу же волокли на допрос, где умный седовласый следователь его сразу же либо разоблачал, либо наоборот — признавал в нем честного, но заблудшего члена общества. Но это в кино. А в жизни, как я убедился
«Почему на четвертый?» — спросите вы. Да ведь я знал точно, что Людка все слышала, а значит, и Фролыч немедленно информацию получил, а уж его положение в Кремле было таким, что просто вызвать Генерального прокурора или директора ФСБ и приказать немедленно меня выпустить — это просто ничего не стоило. Ну хорошо, предположим, что он еще не настолько высоко взлетел, чтобы таким большим людям приказания давать, но ведь был у него рядом кто-то, кто это точно мог, и достучаться до этого кого-то Фролыч мог элементарно. Меня забрали днем, ну пусть к вечеру Людка его найдет, значит, назавтра — а это уже второй день — Фролыч подключит тяжелую артиллерию, еще день, а это будет третий день, тяжелая артиллерия поработает — и к вечеру мне отдадут часы, ремень, зажигалку и выпустят. И сигареты отдадут. Без курева очень тяжело, а в камере просто невозможно.
Ну хорошо, пусть на третий день не успеют еще бумажки оформить, но уж на четвертый — точно.
Ничего не случилось на четвертый день, и я запсиховал. Нет, я не выл по-волчьи и не пытался разбить себе голову об умывальник, даже голодовку не стал объявлять. Я просто по ночам крутился на кровати, не в силах заснуть, а в половине седьмого утра, когда объявляли подъем, переезжал на стул и вот так и сидел весь день до отбоя, глядя в одну точку и совершенно ни о чем не думая.
У меня всегда пульс был как у космонавта — шестьдесят пять в минуту. Не знаю точно, сколько стало в эти первые дни в камере, ведь без часов посчитать не получалось, но, думаю, что не меньше ста двадцати, потому что сердце колотилось так, будто я только что закончил стометровку с рекордным временем.
А на пятую ночь стало совсем плохо. Дело в том, что я понял вдруг: с Фролычем случилась беда. Огромная и непоправимая беда, такая, что его либо вовсе уже нет в живых, либо он на грани.
Я, когда это понимание пришло, лежал, и вдруг слезы так полились, что не успевал глаза вытирать, и еще обнаружил неожиданно, что скулю громко и даже с каким-то жалобным подвыванием, а потом этот скулеж оборвался резко, и пришли такие страшные рыдания, каких я ни от кого и ни при каких обстоятельствах не слышал, ни на каких похоронах или поминках. И вот эти рычащие рыдания перешли в жуткую икоту, от которой тюремная койка ходуном заходила.
С этой икотой я прожил целых три дня, а потом наступило то самое апатичное умирание, о котором я уже говорил.
В общем — это кошмар. Никому не пожелаю.
Еще через две недели состоялся первый допрос. Когда меня
Теперь «Кэмелом» уже не я угощал Мирона, а он меня, и от первой же затяжки у меня поплыло все перед глазами, да так, что сразу набухал мне воды в стакан и начал поить из своих рук.
Как и в прошлый раз, он долго валял дурака с соблюдением формальностей, как меня зовут, да где я родился, потом перешел к делу, но ничего нового не сообщил. Мне вменялись участие в заговоре с целью захвата власти вооруженным путем, незаконная перевозка оружия да еще и соучастие в хищении трех автоматов, совершившемся неустановленными лицами, в неустановленном месте и при неизвестных обстоятельствах.
Из вопросов его мне показалось, что из этих трех автоматов успели немного пострелять. Если хоть один найдется, и выяснится, что из него кого-нибудь ранили или убили, то мое положение, и так безрадостное, станет вовсе безнадежным.
Я все ждал, когда он начнет раскручивать меня насчет Фролыча и его связи с Николаем Федоровичем, потому что это как раз и было тем самым моментом, когда удобно спросить, что с Фролычем произошло. И дождался.
— С другом вашим, гражданином Фроловым, когда виделись последний раз?
— Не помню.
— Это как же? Такие неразлучные товарищи… так-таки и не припоминаете? А если я вам помогу вспомнить?
Он так уверенно держался, что стало ясно: вечерний визит Фролыча был каким-то образом зафиксирован. Пришлось вспомнить. Заезжал. Просто так, без дела. Побыл минут пятнадцать и уехал.
— И вы сразу же после этого направились в Белый дом? Это он вас попросил?
— Ни о чем он меня не просил.
— А зачем поехали?
Вот в этот момент я проклял все свое дурацкое умственное бездействие в последние дни. Знал же, что цепляться будут именно к этой поездке, но даже не удосужился сочинить историю, которая хоть как-то все объяснит, не привлекая Фролыча.
— Я имею право на адвоката, — сообщил я Мирону с некоторым опозданием, потому что совершенно забыл об этом в начале допроса. — Без адвоката отвечать не буду.
— Ну это понятно, — провозгласил Мирон, глядя на меня с сочувствием, — чтобы Фролов прислал вам адвоката, который его же и будет выгораживать. Только… — он перегнулся через стол и зашептал доверительно: Это не в твоих интересах, идиот. Сдал тебя твой Фролыч. Со всеми потрохами. Ты знаешь, где он? На юге Франции, поправляет здоровье. Через час после того, как тебя арестовали, он уже в Шереметьеве был. С телкой. Хочешь полюбоваться?
И он, не выпуская из рук, показал мне фотографию из депутатского зала аэропорта Шереметьево-2.
Квазимодо. Выход на берег
Я его раньше точно видел, только не сразу смог вспомнить, где именно.
— Я назначен представлять ваши интересы, — сказал адвокат, протягивая мне сигаретную пачку. — Давайте знакомиться. Меня зовут Эдуард Эдуардович. Хотелось бы для начала пробежаться по вашей биографии, а потом уже перейдем к материалам дела. Я буду говорить, а вы меня поправляйте, если ошибусь в чем-то. Вы родились первого января тысяча девятьсот пятидесятого года в семье служащих. Родители живы?