Лапландия. Карелия. Россия
Шрифт:
И в Архангельске положение мое было весьма незавидное. И для жизни в городе, и для поездок в окрестности, которые хотелось бы исследовать в антикварном отношении, у меня было слишком мало денег. Казна моя состояла всего-навсего из 15 рублей серебром, а с такой суммой не много сделаешь для науки. Между тем нашлось в Архангельске несколько самоедов, которые были еще беднее меня и почитали себя чрезвычайно счастливыми, когда я приходил в их лачуги и угощал рюмкой водки. Один из них так увлекся моей щедростью, что добровольно признал себя моим слугой и обещал следовать за мной на край света. Я ограничился возведением его в звание моего учителя самоедского языка и отправился вместе с ним за 17 верст от Архангельска в деревню Уйма. Тут я провел весь остаток лета, что чрезвычайно было полезно как для моего здоровья, так и для изучения самоедского языка. Вскоре и казна моя поправилась значительно: финский Сенат назначил 1000 рублей серебром вспоможения для моего путешествия. С получением этих денег я возвратился в Архангельск, где и продолжал учиться самоедскому языку всю осень.
V
В конце ноября я в третий раз выехал из Архангельска с твердым намерением не возвращаться уже в этот город, чем бы ни кончилось предпринимаемое мною путешествие к самоедским тундрам. Архангельские друзья мои описывали тундры самыми мрачными красками и всячески старались отговорить меня от путешествия, соединенного, по их мнению, с трудностями и неприятностями, которых никак не вынесет мое слабое здоровье. Отчасти и я разделял их опасения, но кто же не доходил в увлечении юношеским энтузиазмом до готовности жертвовать идее даже и самой жизнью? Надежда обогатить науку каким-либо
Дорога шла через Холмогоры — знаменитую древнюю крепость биармийцев, теперь же незначительный уездный городок в семидесяти верстах от Архангельска. Прошедшим летом я охотно начал бы раскапывания на том месте, где, по всем предположениям, находился храм Юмалы и древнее биармийское кладбище, но тогда у меня не было на это средств; теперь же земля была скована морозом и так занесена снегом, что даже и мысль об этом не могла прийти в голову. Несмотря на то, я прожил в Холмогорах несколько дней и собрал множество преданий [34] об исчезнувших биармийцах, о их городе и храме, о их сокровищах и славе. Отсюда я поехал в Пинегу — другой, еще меньший уездный городок, находящийся в 132 верстах от Холмогор. В Пинеге я пробыл также несколько дней, здесь заинтересовали меня старый Чудской городок и жена городничего Софья Кирилловна Громова. Неблагоприятное время года помешало мне заняться подробным исследованием первого, но зато дало возможность коротко познакомиться с последней. Она пользовалась любовью и уважением всего округа, ее называли матерью, потому что, имея шестерых благовоспитанных детей, она была ею и для чужих, нуждавшихся в материнском попечении. Кроме того, она помогала больным советом и лекарствами, которые приготовляла сама из дикорастущих трав. Всего же более прославляли ее хозяйственные знания, которыми, как рассказывали, она усилила благосостояние не только в Пинеге, но и в округе. Ей приписывали разведение во многих местах плодовитых деревьев и картофеля, и даже значительное улучшение скотоводства. Все это побудило меня искать ее знакомства, и я нашел в ней умную, энергичную женщину и прекрасную хозяйку. Только что я приехал в Пинегу и объявил о себе в полиции, что путешествую с ученой целью, почтенная эта женщина тотчас же принялась хлопотать совершенно без моего ведома о вызове ко мне отовсюду людей сведущих. Но большую часть, и притом важнейших, сведений о крае я заимствовал все-таки от нее; она знала и рассказала мне много преданий о древней чуди, и замечательно, что она сама собою дошла также до заключения, что эта чудь была финского происхождения. Стараясь всеми возможными средствами способствовать моим ученым исследованиям, супруга городничего не забывала в то же время и о моих житейских потребностях. Я должен был ежедневно обедать у нее; подметив мой вкус, она снабдила меня затем на дорогу множеством любимых мною снедей. Покойный отец этой редкой женщины, доктор богословия и философии Эрик Ленквист, был пастором в Оривези, тут во время последней войны она отдала свое сердце одному из русских офицеров и много странствовала с ним по свету, покуда судьба не поселила их в бедной Пинеге.
34
Большую часть этих преданий я поместил в моем рассуждении о заволочской чуди. См. Повременное издание Suomi, 1844.
Не без сожаления расстался я с почтенной моей соотечественницей и продолжал путешествие к Мезени, до которой зимой считается от Пинеги 143 версты, а от Архангельска — 345. Кола на западном берегу Белого моря, а Мезень на восточном — крайние города света и последние точки просвещения. До Мезени живут русские христиане, за нею начинается самоедское народонаселение, большей частью языческое. Уже в Мезени встречал я на улицах закутанных в большие тяжелые шубы самоедов, нанимал несколько в учителя и переводчики, но они неохотно принимали мои предложения и исполняли свою обязанность так плохо, что я вскоре отпустил всех и отправился за сорок верст в Сомжу — деревню, которая в это время должна была быть настоящим местопребыванием самоедов. Но и здесь те же неудачи, потому что на все население нашла страсть к пьянству. Я выбрал трезвейшего из всех, но и он оказался решительным пьянюшкой; попробовал взять самоедку — и она не выдержала дня, нанял затем нищего, лишенного средств напиваться, — он был так ленив, что ни на один вопрос не мог отвечать путно. Видя невозможность отыскать этим путем хоть несколько сносного переводчика или учителя, я прибег наконец к министерским бумагам. Вызвав из кабака всех бывших там самоедов, я объяснил им содержание моих бумаг и на основании их потребовал, чтоб мне представили в учителя и переводчики человека трезвого и порядочного. Самоеды вообще послушны и трусливы, они тотчас же приступили к совещанию. Выбор их пал на только что прибывшего от Канинского Носа самоеда, по общему мнению, умнейшего и трезвейшего на всей Канинской тундре. Его привели ко мне, сначала он и в самом деле казался весьма порядочным, но через несколько часов мои расспросы наскучили ему, и он прикинулся больным: упал наземь, стонал и охал, и ползал у моих ног, умоляя о помиловании, до тех пор, пока, выведенный из терпения, я не вытолкал его за дверь. Вскоре затем я увидел его близ кабака лежащим на снегу в бесчувственно пьяном состоянии.
Он лежал здесь не один — все снежное поле вокруг Бахусова храма было усеяно павшими героями и героинями. Все они лежали ничью, полузанесенные снегом. Здесь царствовала тишина могильная, тогда как в кабаке раздавались неистовые крики, но отнюдь не брани и не драки, напротив, все находившиеся там были в самом веселом и дружелюбном расположении. По временам из кабака выходили полупьяные мужчины с кофейником в руках, бродили, боясь пролить драгоценный напиток, с величайшей осторожностью по снегу и внимательно осматривали каждого из павших товарищей, очевидно, отыскивая мать, жену, невесту или кого-нибудь из дорогих сердцу. Отыскав желанную особу, они ставили кофейник на снег, повертывали лежавшего навзничь, всовывали рыльце кофейника в рот своего любимца и выливали упоительную влагу в его горло. Затем они снова обращали его лицом вниз и тщательно укрывали сие последнее, чтобы обезопасить его от мороза.
Не имея возможности порядочно продолжать даже в Сомже мои филологические занятия, от нечего делать я часто любовался этими нежными сценами, повторявшимися ежедневно. Большую, однако ж, часть времени я проводил в шатрообразном шалаше, или чуме, нищих самоедов, находившемся невдалеке от деревни, чум этот был моим ученым кабинетом. Крики детей, лай собак и вой ветра не могли, конечно, способствовать основательному изучению языка, но как новичок я находил здесь все-таки много поучительного. Под конец со мной случилось происшествие, которое, может быть, отбило бы охоту к прогулкам в этот чум, если б их не прекратили другие обстоятельства. Раз, сидя в нем вечером, я заучивал некоторые самоедские изречения, вдруг, только что я произнес к немалому удовольствию самоедов довольно чисто «тансер нумгана» (у Бога непогода), и в самом деле поднялась жестокая буря. Чум затрещал, снег посыпал в скважины и в дымовое отверстие, ночник погас, и самоеды попрятались под свои меха. У меня не было меха, и мне не оставалось ничего другого, как выползти из чума и отправиться домой в деревню. Расстояние было невелико, но от непогоды страшно затруднительно. Каждый, кто и не испытал непогоды на самоедских тундрах, знает, что в бурю и метель трудно и дышать, и глядеть, и твердо стоять на ногах. Я часто должен был останавливаться, чтоб, повернувшись спиной к ветру, перевести дыхание, протереть слепившиеся от снега глаза, отдохнуть от чрезмерных усилий. От этого и от беспрестанных перемен ветра я скоро потерял дорогу. Борьба с ветром и снегом и тщетные попытки открыть огонек моего жилища напомнили мне стихотворение Карамзина, недавно мною прочтенное, где описывается колдун, пляшущий в метель. Мне казалось, что я нахожусь уже во власти злых духов, и представление это усилилось еще более, когда я услышал внятно и подле
Прежде, нежели расстанусь с этим городом, определю, однако ж, мимоходом границы страны, в которую отправляюсь. Она ограничивается с севера Ледовитым морем, с запада — Уралом, с востока — Белым морем, а с юга — лесами, распростертыми до 66 или 67 северной широты. Это огромное пространство, составляющее так называемую Мезенскую тундру, делится рекой Печорой на две половины. Восточную, наибольшую, половину ее, находящуюся между Уралом и Печорой, русские называют Большеземельской тундрой, или Большой землей, а самоеды — Аарка-я, что то же значит; западную же, простирающуюся от Печоры до Белого моря и не имеющую у русских особенного имени, самоеды называют Ньюде-я (Малая земля). Эта, в свою очередь, делится также на две половины — на Канинскую и Тиманскую, или Тиунскую, тундру. По официальным указаниям две последние тундры отделяются одна от другой рекой Пиошей, а по самоедским — рекой Снопой; обе эти реки впадают в Чесскую губу. К западу от одной из этих рек простирается Канинская тундра, в которую включается и Канинский Нос; к востоку же, до Печоры — Тиманская тундра. У самоедов Канинская тундра называется Салье, это значит мыс, и относится, собственно, к Канинскому Носу. Тиманскую тундру самоеды называют Юде-я — Средней землей, т.е. землей, лежащей между Канинской и Большеземельской тундрами [35] .
35
В отношении к приведенным здесь названиям не мешает заметить, что некоторые из них не русские и не самоедские, вероятно, из языка древней чуди или теперешних финнов. Так, напр., слово тундра чуждо и русскому, и самоедскому языку, но в финском языке существует под формой т у н т р ы. Из других названий: русское Большая земля и самоедское Аарка-я, очевидно, прямой перевод финского isomaa (Большая земля). Подробнее об этом в моем «Рассуждении о заволочской чуди».
Чтоб не забегать вперед, я ограничусь покуда этими краткими топографическими замечаниями, впоследствии я пополню их подробнейшими описаниями местностей, которые привлекут мое внимание.
VI
19 декабря 1842 года перед домом мезенского городничего стояла кибитка, запряженная двумя лошадьми. Ямщик выносил из дому маленькие ящики, сумки, пачки, обшитые клеенкой, и два полицейских служителя укладывали все это в кибитку. Между тем на улице собралась толпа зрителей: мужчин и женщин, молодых и старых. Несмотря на сильный мороз, они простояли около двух часов подле кибитки из того, чтоб только посмотреть, как будет усаживаться проезжающий. Многие заглядывали в низенькие окна дома, желая узнать, скоро ли кончится обед, замедлявший отъезд. Наконец предмет ожидания явился взорам любопытных. Между тем как отъезжающий осматривал свои вещи и приказывал переместить некоторые, вокруг него делали разные замечания о нем и о его путешествии. «Так молод и должен ехать в Сибирь!» — сказала с сожалением пожилая женщина. «И говорят, проживет там много-много лет», — прибавил сосед ее. «Возвратится назад стариком, ну что ему будет тогда и родина, а неизвестно, за что бедного посылают?». — «Я кое-что знаю об этом, — раздался голос из толпы. — Приехав в наш город, немец подъехал прямо к городничему, городничего не было дома, но немец все-таки приказал внести свои вещи к нему, остался в его доме и все время сидел у него, как в тюрьме. Потом приехал жандармский полковник, этому отвели особенную квартиру, но он захотел жить у городничего вместе с немцем. Полковник часто до полуночи разговаривал с немцем на иностранном языке, и вот немец едет в Сибирь — дело ясное, не к добру». «Ты ничего не смыслишь, — возразил ему кто-то. — Я знаю, что у немца есть письма от важных людей и что он может делать все, что хочет. Остановился он у городничего, как все, которые ездят по казенной надобности, как жандармский полковник. И зачем он в Сибирь едет, и то знаю. Сижу я раз вечером у Алексея Васильевича, вот и приходит немец, и в руках у него огромная книга. Алексей Васильевич двадцать лет прожил в тундре и все знает, он ему и стал называть все горы и реки, а немец все записывал. Потом рассказал ему Алексей Васильевич, в каких горах черный камень, в каких синий, где медь и железо, где даже золото и серебро находится. Немец записал все это в свою книгу, стало, он ищет золота и прочего, что в горах бывает».
Все это было сказано с такой уверенностью, что никто не посмел возражать. Кто-то прибавил только: «Посмотрим теперь, откроют ли ижемские зыряне, где золотые горы, или, несмотря на пушки, которые несколько лет тому назад привезли в Ижемск, все еще будут противиться повелениям начальства». За этим поднятием моего значения раздались опять голоса сострадательные. Соболезновали не только обо мне, но и обо всех, оставшихся дома, особенно о бедной покинутой жене. Наконец меня окружила толпа нищих, которые жалобным голосом просили Христа ради, неотступнее всех была одна дряхлая баба с укутанной головой и в полосатой юбке, припевавшая: «Подай денежку нищенке, Бога буду за тебя молить, и Богородица призрит тебя на пути, нищенская молитва к ней доходит». Я развязал кошелек и раздал несколько грошей, потом вскочил в кибитку и, взглянув из нее на окружавших, увидел, что нищие, оборотившись лицом к церкви, молились, по обещанию старухи, за мое благополучие. Тут раздался благовест к вечерне. Все сняли шапки и стали креститься. Затем я слышал еще громкое «с Богом!», и потом я не слыхал уже ничего, кроме глухого колокольного звона.
Так начал я свое путешествие к самоедам. Благовест еще раздавался в моих ушах, когда я приехал в деревню Сомжу. Почтовой колокольчик возвестил жителям о приезде человека с подорожной. Мою кибитку тотчас же окружила толпа любопытных, и меня приняли, как старого знакомого, потому что я заезжал уже в эту деревню. Это было для меня тем приятнее, что надеялся избавиться от показывания моего паспорта и других бумаг, но радость моя была преждевременна. Едва успел я снять шубу, как явились два служителя закона с приказом от сановного пристава (в тот же день прибывшего в Сомжу), чтоб я немедленно явился к его благородию. Это подало повод к забавному спору о чинах, который кончился тем, что становой явился сам ко мне с почтением, сопровождаемый несколькими наиболее значительными жителями, и предписал им немедленно исполнить все мои законные требования. Затем он спросил, не имею ли я и теперь чего-нибудь приказать ему. Вспомнив об условленном в Мезени свидании с самоедским тадибеем [36] , жившим в нескольких верстах от Сомжи, я попросил проводить меня к нему, но в деревне никто не знал, где находится чум самоеда. Вследствие этого становой пристав тотчас отдал приказание отыскать чум и привести ко мне тадибея. В ожидании его я принялся приводить в порядок старые заметки — дело, за которое я всегда принимаюсь, если нет чего нужнейшего.
36
Тадибей (тадибя) — шаман на языках самодийских народов.