Латунное сердечко или У правды короткие ноги
Шрифт:
В новой квартире Кесселю принадлежал только один предмет, который при всем желании трудно было назвать мебелью: это был большой черный барабан. Он был со всех сторон обтянут лакированной кожей и, очевидно, принадлежал в свое время какому-то славному полку. Бруно подарил его Кесселю на новоселье.
– М-м, спасибо, – сказал тогда Кессель. – А что я с ним буду делать?
– Ну, – сказал Бруно, – его можно использовать вместо тумбочки.
Отцепив велосипед от столбика, Кессель пощупал шины: надо бы подкачать, подумал он. Он посмотрел на свою руку: пальцы после прикосновения к шинам были черными и жирными. Кессель принадлежал к людям, которые терпеть не могут, когда у них грязные руки. Мало того: до тех пор, пока ему не удавалось их вымыть, он нервничал, выходил из себя и ссорился с лучшими друзьями.
– Возьми с собой дюжину гигиенических салфеток, какие подают в любом ресторане, когда закажешь курицу, – советовал Леонард.
– Нет, салфетки – это не то. Они мне тоже не помогут. Мне нужна вода, и желательно горячая. Из-под крана. И мыло. И еще полотенце.
– Вот этого я уж никак не понимаю, – возмущался Леонард.
– Извини, – повторял Кессель, – но для меня это… Ну, представь себе, что ты беседуешь с самой прекрасной женщиной в мире и видишь, что она готова тебе отдаться. А тебе ужасно хочется в клозет. Теперь понятно? Единственное, что тебе сейчас надо в жизни – это клозет, а до ближайшего клозета десяток километров. И тут никакая женщина в мире…
– Н-ну, – сказал Леонард, – теоретически я могу, конечно, это понять. Но…
– А для меня это самая что ни на есть практика, – вздохнул Кессель.
Кессель все еще разглядывал свои пальцы. Убедившись, что пальцы замазались основательно, так что ему все равно придется подниматься к себе и мыть руки, он пощупал шины еще раз. Сомнения не было придется подкачивать. Это значит: подниматься наверх, мыть руки потом искать насос, спускаться, накачивать шины, потом снова идти наверх и опять мыть руки…
Поднимаясь к себе, Кессель мысленно составлял текст нового приказа по отделению: считать велосипед служебной машиной и вменить Бруно в обязанность ежедневно подкачивать шины или хотя бы щупать их на предмет выявления падения давления. Бруно было все равно, какие у него руки. Краны с водой его не интересовали, его интересовали только краны с пивом – по крайней мере, до последнего времени. Или Эжени (к/л Евгения, выговаривается по-немецки, однако Кессель тоже часто ловил себя на том, что ему хочется произнести это имя на французский лад; герр Примус во всяком случае выговаривал его только по-французски. Сама Эжени, впрочем, делала вид, что ее это не волнует) – она ведь тоже его подчиненная: почему бы и ей лишний раз не пощупать его шины? Но в первую очередь это, конечно, работа для Бруно. Когда Кессель с помытыми руками и насосом под мышкой вышел на улицу, рядом с его велосипедом стоял герр Густав, улыбаясь вовсю. «Славный денечек! – приветствовал он Кесселя – А я вам тут камеры подкачал, они совсем спустились».
И, подняв в воздух свой насос – старинный, еще чугунный, – герр Густав отсалютовал им, приставив к своей синей кепке, и пошел к дому.
Кессель крикнул ему вслед: «Спасибо!», вставил свой насос в зажимы на раме (по вечерам он уносил его домой, чтобы не украли, но с сегодняшнего дня насос будет храниться в отделении как очередной инструмент, препорученный заботам Бруно), уселся на велосипед и поехал по Везерштрассе, то есть «нижним» путем.
Велосипед – по крайней мере, в хорошую погоду и по ровной дороге – это истинное наслаждение. С самолетом никакого сравнения. Там ты сидишь в железной клетке, тебя трясет, в ушах гремит и всюду воняет керосином. Не говоря уже об автомобиле. Велосипед – это парение, потому что седок тяжелее машины. Машина настолько хрупка и чувствительна, что стоит лишь как следует нажать на педали – и ты уже отделяешься от земли. Для этого не требуется ни вонючего керосина, ни бензина – только равновесие. Закон земного тяготения преодолевается здесь не силой, а хитростью. Теперь понятно, подумал Кессель, почему велосипедисты всегда довольно насвистывают – во всяком случае, когда у них все в порядке. И когда у них мытые руки.
И все-таки Кессель вернулся: мысль об этом пришла ему в голову неожиданно, и он затормозил так резко, что вынужден был опустить ногу на мостовую. Произошло это перед поворотом на Эльберштрассе.
Там Кессель выбрал самый красивый бланк и отправил телеграмму Якобу Швальбе, в которой поздравлял его с днем рождения Отто Егермейстера.
Кессель перевез из Мюнхена в Берлин уже почти все свои пластинки. Он увозил их тайком, беря не больше пяти-шести штук за раз, опасаясь, что Рената заметит это и снова спросит: неужели между нами все кончено? «Все» – это был их брак, ведь обещанные полгода уже прошли. Как-то раз Кессель стал рассказывать ей о своей жизни в Берлине, как там хорошо – настоящая идиллия…
– Значит, здесь у тебя не было идиллии, – заметила Рената даже не столько с упреком, сколько с грустью.
Кессель попытался объяснить, что он понимает под идиллией. Говорил он мягко, спокойно и притом чистую правду: в Нойкельне живешь как в деревне, а поездку на велосипеде по набережной канала можно сравнить с прогулкой вдоль лесного ручья… Но Рената лишь загрустила еще больше и сказала:
– Я знаю, почему у тебя там идиллия. Потому что здесь Зайчик.
В такой ситуации брать с собой проигрыватель, конечно, нельзя было. Это означало бы полный и окончательный разрыв – или, во всяком случае, было бы воспринято именно так. Правда, в берлинской квартире проигрыватель Кесселю был не нужен, потому что Бруно среди прочего приобрел стереокомбайн, шикарный и страшно дорогой. Впрочем, дорогого и шикарного оборудования в отделении хватало, так что эта сумма никак не выделялась на фоне прочих. Комбайн простоял в отделении ровно до тех пор, пока там не побывали герр Курцман, герр Хизель и еще один человек из Центра: они тщательно все осмотрели и остались очень довольны. Даже эта предосторожность, однако, оказалась излишней, ибо никто из них и внимания бы не обратил, если бы в отделении не было стереокомбайна. Вечером того же дня. когда уехал последний визитер, Бруно перевез комбайн к Кесселю на квартиру.
В конце августа, после отпуска, Кессель забрал с собой последние шесть пластинок. Среди них был и «Don Giovanni», он же «Дон-Жуан» Моцарта – одна из любимых опер Якоба Швальбе, а может быть, и самая любимая. Он знал о ней все и мог часами рассказывать, как появился текст, как создавалась музыка и как прошла премьера оперы в 1787 году в Праге. Он даже где-то писал о «Дон-Жуане». Своей главной задачей Швальбе считал восстановление доброго имени дона Оттавио, за которым с легкой руки Э.Т.А. Гофмана установилась репутация идиота. Конечно, соглашался Швальбе, дон Оттавио – тенор, что уже само по себе наводит на подозрения. И то, что он так поздно, а точнее – слишком поздно пришел на помощь Командору, своему будущему тестю, то есть, считай, вообще не пришел ему на помощь, тоже не говорит в его пользу: возможно, он и в самом деле слишком долго мылся, брился и завивался. Однако нельзя не признать, что в конце первого акта дон Оттавио практически в одиночку (две бабы не в счет: одна – малохольная дура, другая – просто истеричка) отправляется к дону Жуану в замок, где полно его слуг и приятелей, то есть прямо в пасть льва. Это, без сомнения, мужественный поступок. А когда происходит их встреча, то с позором отступает как раз дон Жуан, а вовсе не дон Оттавио.
Любовь Швальбе к «Дон-Жуану» за годы общения с Кесселем наложила свой отпечаток и на него. Он тоже больше всего любил у Моцарта эту оперу. То, что эти пластинки Кессель взял в Берлин последними, было связано не с оперой, а с самими пластинками: их когда-то подарила ему Вальтрауд, что с ней вообще случалось редко.
Но тогда, в августе, вернувшись из отпуска в Берлин, он первым делом поставил «Don Giovanni». Он прослушал всю оперу до конца, прочел текст и неожиданно убедился, что ее премьера в 1787 году состоялась 29 октября. Так вот почему Швальбе сделал эту дату днем рождения Отто Егермейера! Значит, Анатоль Крегель также обязан своим рождением премьере моцартовского «Дон-Жуана».