Лед под ногами
Шрифт:
Вокруг памятника Пушкину – люди. Много. Тысячи две, может, и больше.
В основном молодежь. Пестрота курток, шапочек, рюкзаков с брелками и катафотами на фоне серых домов, серого неба, грязно-зеленого памятника, корявых деревьев. Оранжевые и малиновые флаги, красно-черные лозунги-растяжки с портретом Че Гевары; несколько в стороне от толпы, у будки ДПС, темнеют хоругви. Ветра нет, флаги обвисли вокруг древков, некоторые помахивают ими, но быстро устают, и флаги вновь вянут… Над свободной от машин Тверской, над площадью медленно колышется
Димыч с Чащиным поискали знакомых, но шествие уже началось, и пришлось встать в хвост колонны. Пошли по Тверской в сторону Кремля.
Откуда-то спереди зазвучала совсем не строевая, не бравая песня.
Марк Бернес грустновато спрашивал: “С чего начинается Родина?..”.
– С картинки в моем букваре, – тут же отозвался какой-то парень, и несколько девушек захихикали.
Димыч неодобрительно посмотрел в их сторону, кивнул вперед:
– Давай, Дэн, туда. Наши там.
Ломать шеренги было неловко, а обтекать их – почти невозможно. Вдоль бордюров тесной цепью стояли милиционеры.
– Выйдете – больше не войдете, – предупредил один.
Чащин почувствовал беспокойство: “Сейчас заведут в какой-нибудь переулок и отгасят дубинками, чтоб больше не собирались”. И одновременно защекотал азарт – вот взять бы и всей этой массой влиться в Кремль. И устроить. Захватить кабинеты, обезоружить охрану, запереть ворота…
– Нет – дальнейшему обнищанию граждан России! – неожиданно резко закричали в громкоговоритель.
– Не-ет! – дружно поддержала колонна.
– Да – отставке антинародного правительства!
– Да-а!
И снова песня, но на этот раз та, от которой закипает кровь:
Встава-ай, страна огромная,
Встава-ай на смертный бой!..
Димыч громко, не жалея связок на холоде, подпевал. Лицо одухотворенное, помолодевшее, глаза решительные… Чащин огляделся.
Многие вокруг были такими же. Настоящая армия, идущая на взлом обороны. Срежет пулемет первые шеренги, их заменят следующие, следующие, и пусть двадцатая, сороковая, но накатится на врага, задавит, порвет, втопчет в асфальт…
Всплыло, казалось, совсем забытое: середина восьмидесятых, 1 мая и 7 ноября. Парням в школе выдавали кумачовые транспаранты, портреты вождей революции и членов Политбюро на фанерках, а девушкам – связки разноцветных шаров на длинной палке (их надували всем классом до ломоты в висках)… После демонстрации относили инвентарь обратно в школу, сдавали завхозу, а потом пили бражку в скверике. Девушки, разгоряченные алкоголем, а больше праздником, кричанием “ура!”, позволяли в этот день себя поглаживать, даже целовать…
В восемьдесят девятом, в день очередной годовщины Великого Октября
(это было в Питере), Чащин тоже шагал в колонне, и тогда, единственный раз, шагал всерьез, с сознанием своей значимости – тогда впервые разрешили провести альтернативную демонстрацию.
Собрались и сбились в нестройные, но все же ряды демократы и диссиденты, анархисты, монархисты, всевозможные
Живя в Москве, Чащин иногда натыкался на пикеты, какие-то митинги, демонстрации и старался скорее от них удалиться. Те, кто участвовал в этих акциях, казались ему неполноценными, обиженными судьбой, не знающими, чем заняться людьми. Потерявшие работу, не наработавшие на приличную пенсию, не поступившие в вузы…
Сейчас же он с удивлением наблюдал явно успешных, жизнерадостных девушек и юношей, которые зачем-то (из убеждений, что ли, действительно?) собрались к двенадцати утра, несмотря на холод, неуют улицы, и дружно пошли. А с тротуаров на них безучастно или враждебно поглядывали прохожие, на стенах домов висела разноцветная реклама, вывески – “Сбарро”, “Кофе Хауз”, “Подиум. Ювелирный салон”,
“Банк Москвы”, “Росбанк”, “Альфа-Банк”… И, заражаясь протестными криками в громкоговоритель, многоголосыми “не-ет!”, “да-а!”, Чащин почувствовал злость к этим жующим за окнами “Сбарро”, к витринам с безголовыми манекенами в космически дорогой одежде, и не отводил взгляд от объективов камер, фотоаппаратов, задирал взглядом милиционеров.
Но возле Тверской площади – у здания мэрии – у некоторых демонстрантов вдруг стали выпадать из рук серые пластиковые древки, и они не нагибались, чтобы их поднять, другие просто покидали шеренги, просачивались сквозь милиционерскую цепь. И таких становилось все больше. Вместо многоголосых “нет” и “да” раздавались теперь звуки падающей на стылый**асфальт пластмассы.
– Ребята! Ребята, куда вы?! – услышал Чащин слезный девичий вскрик, оглянулся.
Невысокая девушка в малиновом жилете с надписью “ПСМ” поверх зеленого пуховика собирала с асфальта флаги, пыталась остановить, задержать уходящих.
– Ну ребята!..
– Это же Юлька, – узнал Димыч и рванулся к ней. – Юль, что происходит?
– Что-что! Сваливают, уроды. Козлы! – Она сунула Димычу охапку древков с грязными тряпками. – Держи! – Нагнулась за новыми.
–
Договорились до двух часов, еще заплатили… Сволочи!
Поредевшая колонна удалялась; девушка, Димыч, а с ними и Чащин, еще десяток парней в малиновых жилетах медленно брели следом, груженные, как хворостом, древками… Вместо недавнего воодушевления в Чащине кипели досада и стыд, будто его внаглую, откровенно обманули. Да и возмущение – непонятно только, кому адресованное, – кололо: с какой радости он должен тащить куда-то ледяные пластмассовые трубки, путаясь в измазанных грязным снегом и реагентом флажках…
– А кому заплатили? – спросил Чащин девушку (в ней узнал ту невзрачную, из делегации, посещавшей голодающих депутатов), спросил скорее не из любопытства, а чтоб распалить, усилить в себе эту досаду и странно-приятное негодование.