Ледобой. Зов
Шрифт:
— Чем платил, увы, летописи не говорят, но в таком деле ощипанными перьями не обойдётся. Это тебе не дурнота в требухе наутро после перепоя. И уж точно не мор и не погубленные торговые поезда. Ничего, узнаем.
Отвада задрал голову вверх — грудь, рёбра, задняя нога, копыто. На подоконнике стоит питейка, в ней ещё есть брага.
— Выпить хочешь?
— Еслибыдакабыть твою в растудыть! — верховный спрятал лицо в громадные ладони и замычал, качая седой головой.
А когда старик отнял руки от лица, Прям ужаснулся, едва не заорав — даже с полувзгляда
— А теперь спроси себя, пьянчук, для чего он тянул, не уходил на полночь, плюнул на первое напоминание, на второе, на двадцать второе? Чего ради Сивый торчал здесь, на Боянщине, если у нас даже разумения нет, чем он расплатился за непослушание? — верховный вдруг замер на мгновение, взгляд его сделался мертвенно-блескуч, и старый ворожец несколько долгих мгновений невидящим взглядом ковырял стену.
— Ты это чего, Стюжень? — с опаской окликнул старика Перегуж.
— Так, в голову пришло кое-что жуткое. Потом проверю.
— Мы приходим и уходим, а Боянщина должна жить, — глухо буркнул Отвада, неуклюже поднялся с лавки и будто на деревянных ногах протопал к окну.
— Да что Боянщина, — старик развёл руками. — Больше всего на свете он мечтал сменять Зарянку на боярскую шапку! Спал и видел, как бы замириться с боярами! Покоя, наверное, хотел. Может, золота жаждал? Чего молчишь?
Когда в дверь постучали и вошёл нахмуренный Гремляш, Отвада даже не повернулся. Он просто втянул голову в плечи и съёжился.
— Там у ворот тот, с рубцами по лицу. Второй. Которого Безрод тогда…
— Сёнге!? — в голос воскликнули Стюжень, Прям и Перегуж. — Сюда его!
Оттнир ковылял, приволакивая ногу. Где-то он разжился портами и рубахой с какого-то здоровяка, порты подвернул, рукава, хоть тоже подвёрнутые, всё равно норовили вылезти из-под верховки. Сёнге кривился и морщился всякий раз как делал неловкое движение, и Перегуж мгновенно понял — что-то здесь не так. Старый воевода подошёл к оттниру, отогнул полу длинной, замызганной верховки и закачал головой.
— Твою же мать! Чистую тканину, иглы-нитки и воды! Давай, Гремляш, жми!
А позже, разложенный на скамье под иглами Стюженя, Сёнге заговорил, временами проваливаясь в забытьё усталости и слабости.
—… из лесу вышли. Человек двадцать, все незнакомые. Говорят, давай Зарянку… пятерых-шестерых я зарубил, остальные меня покромсали… Несколько дней по лесам отлеживался, болячки зализывал… Немку, твари, закололи. С мальцом вместе на копья подняли…
— Узнать сможешь?
— Главным у них здоровенный такой был, взгляд рыбий, лобастый. Лукомором звали…
— А-а-а-а! — началось негромко, тихонько, но когда Отваду прорвало по-настоящему, он завыл, ровно зимний ураган в узкой щели, питейка выпала из его рук и разлетелась на осколки, а сам он, очертя голову, бешено вращая
Перегужа и Пряма, повисших на нём, как охотничьи псы на медведе, он дотащил до самых дверей, и только Стюжень, бросивший шить, помог свалить его наземь.
— Чего орёшь, дурак?
Отвада снизу смотрел на верховного безумным взглядом, сам багровый, жилы на шее набухли, ровно верёвки, слюни по бороде лезут. Орёт, орёт, а звук не идёт: всё внутрь ухает, требуху полощет.
— Поздно. Знамя Боянщины теперь на льдине уплывает.
— Убью, — прохрипел-прошипел-прошептал Отвада. — Всех до одного!
— Не убьёшь, — на ногах Отвады сидели Прям и Перегуж, а верховный высоченной горой возвышался над всеми троими. — Ты им всё прошлое набело вытер, почище поломойки! После присяги они будто заново родились. Отпустите его, пусть вдохнёт, не то лопнет.
— Эй, старик, — слабо позвал Сёнге.
Он проваливался в омытое, обихоженное забытьё и слабо хлопал себя по бедру, глаза еле-еле держал открытыми и показывал на горку замызганной тканины у себя в ногах.
— Что там ещё?
Стюжень подошёл к скамье с раненым, присел и руками собрал верховку в ком. Перебрал несколько раз, будто колобок печёт и когда нащупал непривычную жесткость против обычной валкости груботканки, покосился на троицу.
— Кажись, какой-то свиток.
— Они обронили… — Сёнге уже и глаз не открывал и говорил из самого забытья, ровно из ямы: влез целиком и только голова пока наружу торчит. — Там… на месте нашёл… в лесу… затоптали…
Верховный вспорол подкладку, вынул свиток перепачканный землёй и кровью, бросил на соратников мрачный взгляд, развернул.
— Сверху кровью заляпано, потом землёй… ага, вот: по меже с Хизаной на восток, от реки Коровицы до рубежа с млечами по Рогатой балке земли отходят боярину Косовороту.
— Это же Чаяновы земли! — присвистнул Прям. — Ему вверены!
— Земли к западу от реки Коровицы до Морошковых болот отходят боярину Лукомору…
— Заработал, поганец, напахался, — сипнул Перегуж и мотнул головой на Сёнге. — Вон, урожай лежит.
— Владения от Морошковых болот до Хизанского ручья, — верховный оторвался от свитка, назидательно поднял палец и с выражением повторил, — владения! Поняли? Не земли — уже владения, вашу мать!.. Отходят боярину Званцу.
Он читал ещё долго, и пока звучал его голос, трое неверящими глазами таращились друг на друга.
— Да они всю Боянщину вот так перекрутили-претряхнули! — Прям закрутил руками перед собой.
— Вот ещё интересное, — усмехнулся верховный, глазами показывая на свиток. — Остров Скалистый, на котором расположена порубежная застава, переходит в совместное владение десяти бояр, дабы вымести с острова заставу, вырубить леса и распахать для высаживания хизанских нюхательных трав! Все означенные перемены после таинства укняжения должно перенести на непростые ворожские свитки, скрепить боярскими печатями поимённо да передать на сохранение в летописницы…