Ледобой. Зов
Шрифт:
Отец, мечи остры, звенят и сами тянутся к рукам,
Враг беспощаден, катит как безбрежная холодная волна,
Но ведь и мы не глина, без главы не плачь по волосам.
Мечом стращает первый, хищною секирою — второй,
А у тебя и то, и это, и взбелёные от бешенства глаза,
Свои привычны, знают — даже рядышком не стой,
А те, напротив, дураки, уставились, но… тают голоса,
— Скукотища, — зевнул Безрод, — Пойдём городишко осмотрим?
Ску… Скукотища?
— Сиди уж. И молчи. За умного сойдёшь. И ради всего, не вздумай ввязываться в эту драку на гуслях. Чем незаметнее уйдём, тем лучше.
Сивый равнодушно пожал плечами, отвернулся, нашёл что-то интересное слева. Гулящая девка, сидя на коленях у поддатого млеча, стреляла глазами по сторонам, подыскивая более трезвого, более щедрого и более статного. Нашла глазами Безрода, уже было привычно потянула губы в улыбку, да осеклась, вцепилась в млеча, спрятала лицо за лохмы выпивохи, торчащие во все стороны, ровно шапка одуванчика.
Когда закончится — не знаю кто поляжет: мы или чужие,
Быть может, сам вернёшься, может быть, положат по дворе,
Глаза белёные открыв, любимой не узнаешь косы золотые,
Беспамятен лежишь весь день… и ночь… вернёшься на заре,
Такое было и не раз, не раз ещё с тобою, может быть, случится,
Как выбелит глаза — хватай, отец, жену и маму, уходите за леса.
Потом не вспомню, что творил… В чей дом костлявая стучится?
И вновь без памяти лежать, и мне не слышать ваши голоса…
И всякий раз, как минут день… и ночь… и снова белый день,
Ты синими бездонными глазами смотришь на отца,
«Что это было?» спросишь — от тебя осталась только тень,
«То ветер прилетал с полуночи, — ответит, — здесь была гроза».
Пригладит вихры мама, чмокнет в лоб: «Сынок держись!»
«Полночный ветер тут гулял», — кивнут, опасливо друзья,
Любимая плечо погладит: «Ветер заполошный! Не казнись!»
И в ухо ветер-полуночник пропоёт: «Всё правда, это снова я!»
Песняр умолк, а Стюжень готов был клясться чем угодно, что ещё долго в голове гуляло эхо, такое же чистое и полновесное, как голос гусляра. Готбирны и сами слегка потерялись, песни уже нет, но ты гляди стоят, качают, тихонько скрипят петли под потолком. А когда воздух пошёл в лёгкие, и мореходы задышали, Стюжень, упреждая шум и крики, выбрался из-за стола на середину едальной. Хлопками в ладони приковал к себе внимание, огляделся по сторонам и пальцем, по-одному подозвал к себе четверых здоровяков: двоих млечей, былинея и хизанца. Те, недоумевая и оглядываясь на своих, подошли.
— Щит! — коротко потребовал верховный, и кто-то из готбирнов с улыбкой сунул расписной щит старику в руку.
— Ещё детям расскажете, что на руках носили повелителя душ, — зычно, на весь постоялый двор объявил Стюжень, а когда в углу былинеев раздался глухой гул, то ли ворчливый, то ли завистливый, подпустил в голос грома. — Или у кого-то ухо и душа на самом деле живут поврозь? Ты, конопатый рот прикрой. Сглотни. Уже можно.
Рыжий былиней с веснушками по всему лицу будто очнулся, подобрал челюсть, смущенно улыбнулся, почесал загривок. Вот ещё, поврозь! Слушали так, аж дышать забыли, и вот только-только успокоился прапорок внутри, последний раз хлопнул и опал, как парус на безветрии.
— Не растаете, — Стюжень, усмехнувшись, расставил четверку попарно: двое впереди, двое сзади, на внутреннее плечо каждому положил щит, и ладонью шириной с заступ для пробы звучно хлопнул по умбону. — Я бы сам встал, да боюсь перекосит.
Один из четверых не ожидал подвоха, и когда старик хлопнул по щиту, аж присел. Ровно баранью тушу вверх подбросили, и та на щит шмя-я-я-к! Даже колени подогнулись.
— Чарки у всех полны? — верховный оглядел едальную. — У кого пусто, плещи до края!
Люд в едальной весело друг с другом переглядывался. До этих пор незнакомые, мореходы на какой-то миг почувствовали себя одной дружиной-ундом-беркясом-ватажкой, которую ведёт здоровенный седобородый старик, и все до единого голову отдали бы на отрез, что старик не на лавке высидел свою седину и громогласный голос. Даже всамделишные вожаки дружин, улыбаясь, кивали. Пусть старик верховодит пирушкой. Он всё делает правильно.
Безрод поднёс полную чарку Стюженю, и верховный поднял расписную посудину над головой, повернувшись к гусляру.
— Парень, если раньше от уха к сердцу и петляла извилистая дорожка, ты спрямил все углы, а тропинку вытянул в струну. Если это так, и все согласны, дайте мне громовое троекратное ура!
— Ура! Ура! Ура!
— Ура! Ура! Ура!
Немного подзадержались хизанцы, пока им переводили.
— Хака! Хака! Хака!
Рёв под крышей едальной стоял такой, что с улицы ввалилась стража: глаза широки, рты раззявлены, за мечи да копья держатся так, аж костяшки побелели, в дверях друг друга подпирают. Думали разнимать, да растаскивать, зачинщиков волочь в тёмную, а тут вон что творится!
— Ещё раз!
— Ура! Ура! Ура!
— Хака! Хака! Хака!
— Давай парень! Твоя звезда взошла!
Кестур прямо со стола ступил на щит, и хоть шли четверо вразнобой, гусляр «плясал» на щите как истый мореход в шторм. Готбирн попросил приподнять задний полукруг щита и не дойти до стены пару шагов.
— Парни, умри но стой! Кто сколько браги выпил, держи внутри, не показывай! — Стюжень подошёл пятым, упёрся ручищей в приподнятый край щита.
— Прежние с лестницы залезали, — тревожно бросил хозяин Безроду.